Говоря о творческом почерке писателя, принято уделять большое внимание его стилевым особенностям, работе над словом, композицией, архитектоникой, эпитетами, прямой речью и т. п. Но при этом нередко «забывается», не берется во внимание то, что «колдуют» над всеми этими «клеточками» специально лишь даровитые ремесленники, «отделочники» в литературе, чьи «дома» сверкают по внешности и блестят, но жить в них невозможно: фундамент непрочен и гнил, а гладкая штукатурка лишь прикрывает безобразие и ненадежность каменной кладки, а «изящная» крыша протекает. Подлинные художники строят свои «дома» для жизни, заботятся прежде всего о самом главном – надежность, прочность, основательность… Донести, не расплескав, правду о жизни и душе человеческой – вот главная задача Шукшина. А всё остальное, вся писательская «техника», все эти «клеточки» – любимая «пища» многих литературоведов – всё это не само по себе, не отдельно, а попутно, в связи с главной задачей, только ради нее, и никак не иначе.
Поясняя в беседе с киноведом В. Ивановой, почему ему не близка «манера кинематографа усложненного, символического, ребусного», Шукшин, в частности, сказал:
«Когда человек входит в зал, вместе с ним туда входит его житейский опыт, его память, которая удерживает множество – людей, характеров, событий. И все это входит вместе с ним и начинает активно вторгаться в другую жизнь, которая развертывается на экране…
И вот здесь, в момент такой наивысшей зрительской восприимчивости кинематограф того типа, о котором мы здесь говорим, начинает задавать ряд загадок для ума. Происходит своего рода тренаж разума, даже радость по поводу догадки. Но меня, однако, такие разгадки скоро раздражают. Ибо нет высшего наслаждения в искусстве, чем наслаждение правдой жизни. Мне же предлагается другого рода разговор.
Вот, скажем, в одном из фильмов… где каждый кадр сам по себе произведение искусства и заключен в себе, самоцелен, так показывается смерть поэта. Он лежит на полу храма, снятый сверху, как бы распятый камерой. И вокруг него горят свечи. И на них каплет кровь с обезглавленных жертвенных петухов и гасит эти свечи.
Я понимаю суть этого символа – жизнь гасит свои свечи, свой огонь. Но пока я разгадываю этот символ, сердце мое отключено и мимо проходит трагедия – смерть художника, просто смерть человека. Она не случилась, не произошла…
Мне и в литературе не нравится изящно—самоцветный образ, настораживает красивость…»
Все стилевые и прочие особенности творческого почерка Шукшина идут от жизни, от характеров и судеб, которые он стремится передать, и от своеобразия его художественного метода в целом (персонификация, слух, ощущение тайны национальности и другие свойства его таланта, о которых мы уже говорили). Это подтверждают и сами его рассказы, и публицистика, и рабочие записи. Среди последних находим, например, такие: «Сюжет? Это – характер. Будет одна и та же ситуация, но будут действовать два разных человека, будут два разных рассказа – один про одно, второй совсем—совсем про другое»; «Форма?.. Форма – она и есть форма: можно отлить золотую штуку, а можно – в ней же – остудить холодец. Не в форме дело»; «Произведение искусства – это когда что—то
Размышления, как видим, не «чисто» литературные. Литература тут же поверяется жизнью. И так – во всем. Говорят, что Шукшин учился краткости, «простоте» и тому подобным вещам у Чехова и у некоторых писателей двадцатых – тридцатых годов (Зощенко, Бабель). И не только говорят, но и «доказывают» типологическим анализом. А зачем? Ведь на самом—то деле Шукшин, как и Чехов, учился этому и многому другому не в литературе, а в жизни. И нетрудно понять, как учился, достаточно познакомиться, к примеру, с шукшинскими ответами на анкету «Вопросов литературы» о языке. Мы уже приводили некоторые выдержки из этих ответов, приведем сейчас (для вящей убедительности) еще несколько.
«Когда человеку больно, – пишет Василий Макарович, – у него нет желания говорить красиво и много, когда он счастлив, то, во—первых, это всегда коротко, во—вторых, тоже говорят просто… Наконец, когда человеку все равно, он в состоянии придумать очень непростую фразу, ибо ему все равно. Тут и приврать ничего не стоит».
«Прямая речь позволяет мне крепко поубавить описатель
ную часть: какой человек? Как он думает? Чего хочет? В конце концов, мы ведь так и составляем понятие о человеке – послушав его. Тут он не соврет – не сумеет, даже если захочет».
«…Возникает или не возникает „проблема языка“? Вообще—то возникает. В той степени, в какой по—разному говорят и ведут себя умный и дурак, человек степенный и трепач (опять же какой трепач), слабохарактерный и властный и т. д. Как они говорят, это куда ни шло: можно подслушать, записать, запомнить. Но они ведь и думают по—разному. А я в связи с этим не могу относиться к ним одинаково…
Не уверен, что отвечаю на вопрос. Во всяком случае, для меня «проблема языка» возникает именно потому, что – люди очень разные».