Читаем Василий Шукшин: Вещее слово полностью

«…Гениальная творческая сила, – писал Аполлон Григорьев, – есть всегда сила в высшей степени сознательная. Много толковали о том, что творческая сила творит бессознательно; много приводили даже примеров, что произведения бывают выше сил производящих. Но это фальшивое мнение не выдерживает никакой критики, недостойно даже серьезного опровержения. Многим удивительно кажется, каким образом человек, гораздо менее, чем они, ученый и образованный, творит гениальное; многим обидно, что гениальная сила открывает с простодушнейшим убеждением такие вещи, которых они не читали в книгах, – и сколько обвинений в безмерном самолюбии, в невежестве, даже в тупости понимания падало и до сих пор падает на гениальные силы за их простодушие! А между тем только на таких обвинениях и основывается дикая мысль о бессознательности творческой силы. На деле же выходит совершенно противоположное. О том, что великая творческая сила знает своедело, и говорить нечего: в своем деле она воспитывает даже собственных своих судей, а сначала их не имеет, ибо то, новое,что вносит она в мир искусства или жизни, разъясняется (то есть воплощается) ее же творчеством».

Что же касается того, что Шукшин писал подозрительно быстро и не отделывал прозу, то и здесь все обстоит гораздо сложнее, и мы поговорим об этом подробно далее, в специальной главе, посвященной «творческой лаборатории» писателя. Сейчас же заметим, в качестве предварительного вывода, что послевгиковские бездомные скитания не только «взяли» что—то у Шукшина, «затормозили» в какой—то степени его творческое движение, но и немало ему дали. Во—первых, несмотря на «угрюмость» Василия Макаровича в «чужих домах» и сумбурность разговоров и споров о литературе и искусстве в компаниях молодых кинематографистов, Шукшин все—таки «выковывал» в этом общении свое художническое мировоззрение, свои творческие взгляды. Во—вторых, нигде и ни при каких обстоятельствах не утрачивая своей наблюдательности, цепко схватывая самое характерное, он наблюдал многих городских людей, считающих себя интеллигентами, вольно или невольно сравнивал их со своими земляками, находил у них общие и полярные черты и свойства и мучительно размышлял о крестьянстве, его судьбах и одновременно – об интеллигенции подлинной и мнимой. В—третьих, Шукшин, вполне познав то, что мы не совсем, может быть, точно назвали «богемной жизнью», стал от этой жизни, как бы она ни затягивала, ни манила, отталкиваться, мало—помалу, все с нарастающим ускорением отходить; причем стал бороться с «богемой» как таковой (в некоторых рассказах и особенно статьях) и, главное, с «богемой» в самом себе (а такое «чудище» живет в каждом художнике и постоянно ему угрожает).

Можно сказать, что Шукшин на протяжении пяти лет после окончания ВГИКа больше копил, нежели тратил, больше собирал, концентрировал внутри себя, чем отдавал и раздавал. Так что ко времени, когда его бездомная скитальческая жизнь наконец—то окончилась, [4]вступила в более или менее размеренную колею, его художественный мир был подобен перенасыщенному раствору.

«Говорят: писатель должен так полно познать жизнь, как губка напитывается водой. В таком случае наши классики должны были в определенную пору своей жизни кричать: „Выжимайте меня!“» – читаем в «рабочих записях» Шукшина. Схожая «определенная пора» пришла к Василию Макаровичу за серединой шестидесятых годов. С этого периода и до конца дней своих он твердо и безжалостно «выжимал» себя, и никто не может сказать, что «выжал» до конца, что творческая «губка» его стала сухой…

И все же Шукшин был не до конца прав, когда сообщал в те годы в письме к Ивану Попову: «Пишу – вычерпываю из себя давниевпечатления». Хотел он того или не хотел, но наряду с давними деревенскими и городскими впечатлениями в его рассказы, составившие первую книгу, вошли – а лучше сказать, ворвались – и впечатления, мысли, образы, которые явились к нему совсем недавно, можно сказать, пережиты и продуманы были только что. Он определил для себя, что в центре внимания его рассказов должны быть дела человеческие, а они – вечно в движении, в неуловимом вечном обновлении (см. эпиграф к этой главе). Но ведь и сам Василий Макарович, его собственные «человеческие дела» были в постоянном внутреннем движении, брожении, обновлении, нравственном противоборстве. Бережно «пересаживая» в сознание читателей чужую жизнь, стремясь не умертвить ее, не засушить в рассказе, сохранить в нем движение этой жизни, он передавал героям многое из «движения», из недавних «человеческих дел» собственной жизни. Передавал не только биографические подробности (хотя их и немало рассыпано по первой его книге, особенно в рассказах о детстве), нет, а пережитое и даже только—только переживаемое самим автором внутренне («жизнь духа»).

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже