«Изящный молодой человек», который участливо подошел на вокзале к шестнадцатилетнему Васе Шукшину, несомненно, обладал некоторыми, как мы сейчас бы сказали, человеческими талантами. Он умел говорить «красиво», умел пускать пыль в глаза. Тогда еще не определилось понятие «супермен», но его с лихвой заменяло окутанное блатными и – опять—таки! – «красивыми» легендами определение «вор в законе». Впрочем, вором себя, хотя бы и «в законе», этот «изящный молодой человек» конечно же не называл. Цель же его была по своей сути весьма проста – загребать жар чужими руками. Может быть, он вышел на свободу по большой амнистии, объявленной после великой победы нашего народа в Отечественной войне, может быть, паразитировал на горе вдов и сирот в тылу – суть не в этом. Он был «профессионал» большого полета, он сколачивал шайку из таких, которые бы не только боялись его и слушались из одного страха, но чувствовали бы себя чем—то ему обязанными, уважали его, служили не за страх, а за совесть и даже – чувствовали к нему душевную симпатию. Может быть, было в нем нечто мефистофельское. Во всяком случае, очаровывать, выведывать в душах самое сокровенное, заветное, а потом это же сокровенное употребить, направить на собственную корыстную пользу, этим же заветным помыкать, управлять своей неслучайной жертвой – это доставляло ему не только своеобразное, но и большое удовольствие.
Вася Шукшин, как мы уже говорили, никакой обиды не терпел, она его мучила, жгла; был он гордый, даже своевольный и «среди мальчишек всегда герой». Был он внешне угловат и грубоват, но под наносной грубостью скрывались нежность, любовь ко всему миру и особенно к родному, скрывалась незащищенность. К тому же он хотел доказать, к тому же он мечтал, он пробовал уже писать и играть. Но он, как мы уже говорили, был на жизненном перепутье, остро нуждался и в моральной и физической поддержке. То ли от природы у «изящного» было какое—то особенное чутье, которого так не хватает иным нашим педагогам, то ли сам Вася находился тогда в «исповедальном» состоянии, но тому, кто подошел к нему на вокзале, удалось – пусть даже и не сразу – вызвать юношу на откровенность, на полную откровенность.
«Губошлеп» и накормил, и утешил, и обогрел, и наобещал с три короба. А ведь как легко обольститься, придумать себе что—то в шестнадцать лет! Что стоило «изящному» прийти в фальшивый восторг от тех нескладных виршей, что показал «понимающему» человеку доверившийся юноша! Что стоило ему, когда крестьянский сын слегка захмелел от щедро предложенной выпивки и, как прежде, в ответственные минуты жизни, «оторвал от хвоста грудинку», проплясал от души свой «коронный номер» – «барыню» (вспомним снова рассказ «Далекие зимние вечера»), что стоило ему объявить во всеуслышание, что у «писателя» ко всему прочему еще и замечательные задатки большого артиста! А может быть, и не только «барыню» показал новичок, но и то, как он передразнивал «с украинским акцентом» некоторых односельчан, а также рассказал – продемонстрировал что—то? – о школьном драмкружке, в котором он активно и самозабвенно участвовал (см. воспоминания А. Куксина в «Комсомольской правде» от 18 августа 1976 года и воспоминания Л. Чикина в «Сибирских огнях», № 1, 1978).
Сыграв на заветных струнах неопытной души, было уже не столь трудно убедить юношу, что, обретаясь именно с ним – «Губошлепом», странствуя из города в город, он в конце концов узнает жизнь и людей не хуже Максима Горького, получит замечательный «литературный материал». К тому же он научится «играть», ибо «изящный» и его компания не какие—нибудь там простые, заурядные воры, они – артисты. (В «Калине…» читаем: «Начальник недовольно оглядел Егора… – Что это за… почему так одет—то? – Егор был в сапогах, в рубахе—косоворотке, в фуфайке и каком—то форменном кар
тузе – не то сельский шофер, не то слесарь—сантехник, с легким намеком на участие в художественной самодеятельности. Егор мельком оглядел себя, усмехнулся. – Так надо было по роли. А потом уже не успел переодеться».) К тому же… «писателя» ничем обременительным и «грязным» не загрузят, разве что так, иногда «по мелочишке суффиксов и флексий» (как говаривал «конструктор» в «Печках—лавочках», жалуясь Ивану Расторгуеву на отсутствие «настоящей творческой работы») – «писатель» будет в основном наблюдателем и летописцем – «нашим Пименом».
Мягко стелют губошлепы всех времен!