На одной полосе уже началось жнитво. Две бабы, в рубахах и повойниках, ныряли в овес, круто нагиная спины, и взмахивали в воздухе серпами.
Так они работали наверно с пятого часа утра. Одна из них связала сноп, положили его к остальной копне, выпрямила спину и напилась чего-то из горшка.
Солнце жаркого заката било ей прямо в лицо, потное и бурое от загара.
Опять жнитво с бабами отнесло его к детству в том селе Кладенце, которое ему давно опостылело.
"Вот она, страда!" — подумал он и остановился на перекрестке, откуда жницы виднелись только своими согнутыми спинами.
Жалость, давно заснувшая в нем, закралась в сердце, — жалость все к той же мужицкой доле, к непосильной работе, к нищенскому заработку. Земля тощая, урожай плохой, сжатые десятины ржи кажут редкую солому; овес, что бабы ставят в копны, низкий и не матерый.
Все та же тягота!
Его потянуло в деревню. Дороги он не знал как следует. Она должна лежать на берегу речки, левее, а внизу, по ту сторону моста, село и церковь. Так рассказывал ему кучер.
С перекрестка Теркин взял вправо, прошел с полверсты, стал оглядываться, не видать ли где гумен, или сада, или крыши помещичьего дома. Говорили ему, что перед деревней идет глубокий овраг с дубовым леском. стр.197
Ничего не было видно. Теркин прошел еще сажен со сто. На озимой пашне работал мужик. Стояла телега. Должно быть, он сеял и собирался уже шабашить.
Он начал его звать. Мужик, молодой парень в розовой рубахе и сапогах, не сразу услыхал его, а скорее заметил, как он манит его рукой.
Мужик подбежал без шапки.
— Как пройти в Мироновку? — спросил Теркин.
Тот начал сильно вертеть ладонью правой руки, весь встряхивался и мычал.
Он набрел на глухонемого.
— Ну, ладно! Не надо! Извини! — выговорил Теркин, и ему стало как бы совестно за то, что он подзывал этого беднягу.
"А ведь она мучится! — подумал он тотчас после того. — И то сказать, мне не пристало нервничать, как барышне. Я должен быть выше этого!"
В Мироновку он так и не попал, а пошел назад, к порубке. Ходьбы было не больше часа. В восьмом часу к чаю он будет на даче. Глухонемой поглядел на него удивленными и добрыми глазами и вернулся к телеге.
X
— Куда Василий Иваныч пошел, в какую сторону?
Серафима спрашивала карлика Чурилина на крыльце, со стороны ворот.
Тот шел из кухни, помещавшейся отдельно во флигельке.
— Не могу знать, Серафима Ефимовна.
Чурилин заслонил себе глаза детской своей ручкой и тотчас же начал краснеть. Он боялся барыни и ждал, что она вот-вот "забранится".
— Как же ты не знаешь? Кто-нибудь да видел.
— Степанида Матвеевна, может, видели?
— Нет, не видала… Кучер где?
— Кучера нет… повел лошадей на хутор — подковать, никак.
— Ах ты, Господи!
Через переднюю и гостиную Серафима выбежала на террасу, где они утром так целовались с Васей.
Он скрылся. Никто не видал, куда он пошел по дороге, к посаду или лесом. стр.198
Внутри у ней все то кипело, то замирало… Она в первый раз рыдала в спальне, уткнув голову в подушки, чтобы заглушить рыдания.
За обедом Вася не сказал ей ни одного ласкового слова. Протяни он ей руку, взгляни на нее помягче, и она, конечно бы, "растаяла".
Потом, когда она выплакалась, то подумала:
"Оно, пожалуй, и лучше, что за столом не вышло примирения".
Она не может уступить ему, не хочет, чтобы он выказал себя перед той "хлыстовской богородицей", — она давно так зовет Калерию, — жуликом, вором, приносил ей такое же "скитское покаяние", о каком теперь сокрушается ее мать, Матрена Ниловна.
Но вот уже больше получаса, как она затосковала по Васе, поднималась к нему наверх, сбежала вниз и начала метаться по комнатам… Страх на нее напал… Мелькнула мысль, что он совсем уйдет, не вернется или что-нибудь над собою "сотворит".
На террасе она ходила от одних перил к другим, глядела подолгу в затемневшую чащу, не вытерпела и пошла через калитку в лес и сейчас же опустилась на доску между двумя соснами, где они утром жались друг к другу, где она положила свою голову на его плечо, когда он читал это «поганое» письмо от Калерии.
Опять начало сжимать ей горло. Сейчас заплачет.
"Нет, не надо! Не стоит он!"
Она сдержала себя, встала и тихими шагами пошла бродить по лесу, вскидывая глазами то вправо, то влево: не мелькнет ли где светлый костюм Василия Иваныча.
Страх за него, как бы он не сгинул, сменили обида и обвинение в чем-то вроде измены.
"Ну, положим, — говорила она мысленно, — мы с матерью удержали Калерькины деньги; но почему? Потому что мы считали это обидным для нас. Опять же я никогда не говорила ему, что Калерия из этого капитала не получит ни копейки!.. Поделись! Вот что!.."
На такой защите своего поведения Серафима запнулась.