Наталья
Прохор. Ух ты… Железнов – в одночасье, теперь – она! Опять начнет город чепуху молоть… Ф-фу… Вот уж… Черт…
Наталья. Молчите!
Прохор. Что там молчать! Ната, нужно за Анной следить. Ключи нужно. Ключ от сейфа. Она все знает, Анна! Погляди в кармане юбки, нет ли ключа…
Наталья. Не хочу. Уйдите.
Прохор. Ну да, уйду, как же!
Анна
Наталья. Позвони доктору…
Анна. Позвонила. Господи, что делать будем?
Прохор. Ключи – где? От сейфа ключ?
Наталья. Рашель – сказали?
Анна. Надо ли говорить ей, Наталья Сергеевна?
Наталья. Вы… сволочь!
Анна
Прохор. Ну, ты… не тово, не раскисай! Ключ от сейфа! Где?
Анна. Прохор Борисович, я – не забудьте – тринадцать лет, верой, правдой…
Прохор. Получишь сколько стоишь…
Анна. Всю молодость мою отдала вам. Вот он, ключ!
Прохор
Анна. Прохор Борисович, покаетесь! Напрасно вы это…
Прохор. Иди, иди! Ты свое получила, наворовала – довольно! Марш!
Анна. Нет, позвольте! Я имею кое-что…
Прохор. Да, да! Имеешь, знаю! О том и говорю…
Рашель
Прохор. Зачем? Свое – берем.
Людмила
Рашель. Свое! Что у вас – свое?
Мои университеты
Итак – я еду учиться в Казанский университет, не менее этого.
Мысль об университете внушил мне гимназист Н. Евреинов, милый юноша, красавец с ласковыми глазами женщины. Он жил на чердаке в одном доме со мною, он часто видел меня с книгой в руке, это заинтересовало его, мы познакомились, и вскоре Евреинов начал убеждать меня, что я обладаю «исключительными способностями к науке».
– Вы созданы природой для служения науке, – говорил он, красиво встряхивая гривой длинных волос.
Я тогда еще не знал, что науке можно служить в роли кролика, а Евреинов так хорошо доказывал мне: университеты нуждаются именно в таких парнях, каков я. Разумеется, была потревожена тень Михаила Ломоносова. Евреинов говорил, что в Казани я буду жить у него, пройду за осень и зиму курс гимназии, сдам «кое-какие» экзамены – он так и говорил: «кое-какие», – в университете мне дадут казенную стипендию, и лет через пять я буду «ученым». Все – очень просто, потому что Евреинову было девятнадцать лет и он обладал добрым сердцем.
Сдав свои экзамены, он уехал, а недели через две и я отправился вслед за ним.
Провожая меня, бабушка советовала:
– Ты – не сердись на людей, ты сердишься все, строг и заносчив стал! Это – от деда у тебя, а – что он, дед? Жил, жил, да в дураки и вышел, горький старик. Ты – одно помни: не бог людей судит, это – черту лестно! Прощай, ну…
И, отирая с бурых, дряблых щек скупые слезы, она сказала:
– Уж не увидимся больше, заедешь ты, непоседа, далеко, а я – помру…
За последнее время я отошел от милой старухи и даже редко видел ее, а тут, вдруг, с болью почувствовал, что никогда уже не встречу человека, так плотно, так сердечно близкого мне.
Стоял на корме парохода и смотрел, как она там, у борта пристани, крестится одной рукою, а другой – концом старенькой шали – отирает лицо свое, темные глаза, полные сияния неистребимой любви к людям.
И вот я в полутатарском городе, в тесной квартирке одноэтажного дома. Домик одиноко торчал на пригорке, в конце узкой, бедной улицы, одна из его стен выходила на пустырь пожарища, на пустыре густо разрослись сорные травы; в зарослях полыни, репейника и конского щавеля, в кустах бузины возвышались развалины кирпичного здания, под развалинами – обширный подвал, в нем жили и умирали бездомные собаки. Очень памятен мне этот подвал, один из моих университетов.
Евреиновы – мать и два сына – жили на нищенскую пенсию. В первые же дни я увидал, с какой трагической печалью маленькая серая вдова, придя с базара и разложив покупки на столе кухни, решала трудную задачу: как сделать из небольших кусочков плохого мяса достаточное количество хорошей пищи для трех здоровых парней, не считая себя саму?