Мне показалось, что на его хитрых глазах блестят слезы.
Я знал, что Плетнев ожидал ареста, он сам предупредил меня об этом и советовал не встречаться с ним ни мне, ни Рубцову, с которым он так же дружески сошелся, как и я.
Никифорыч, глядя под ноги себе, скучно спросил:
– Что не приходишь ко мне?..
Вечером я пришел к нему, он только что проснулся и, сидя на постели, пил квас, жена его, согнувшись у окошка, чинила штаны.
– Так-то вот, – заговорил будочник, почесывая грудь, обросшую енотовой шерстью, и глядя на меня задумчиво. – Арестовали. Нашли у него кастрюлю, – он в ней краску варил для листков против государя.
И, плюнув на пол, он сердито крикнул жене:
– Давай штаны!
– Сейчас, – ответила она, не поднимая головы.
– Жалеет, плачет, – говорил старик, показав глазами на жену. – И мне – жаль. Однако – что может сделать студент против государя?
Он стал одеваться, говоря:
– Я, на минуту, выйду… Ставь самовар ты.
Жена его неподвижно смотрела в окно, но когда он скрылся за дверью будки, она, быстро повернувшись, протянула к двери туго сжатый кулак, сказав, с великой злобой, сквозь оскаленные зубы:
– У, стерво старое!
Лицо у нее опухло от слез, левый глаз почти закрыт большим синяком. Вскочила, подошла к печи и, наклоняясь над самоваром, зашипела:
– Обману я его, так обману – завоет! Волком завоет. Ты – не верь ему, ни единому слову не верь! Он тебя ловит. Врет он, – никого ему не жаль. Рыбак. Он – все знает про вас. Этим живет. Это охота его – людей ловить…
Она подошла вплоть ко мне и голосом нищенки сказала:
– Приласкал бы ты меня, а?
Мне была неприятна эта женщина, но ее глаз смотрел на меня с такой злой, острой тоской, что я обнял ее и стал гладить жестковатые волосы, растрепанные и жирные.
– За кем он теперь следит?
– На Рыбнорядской, в номерах за какими-то.
– Не знаешь фамилию?..
Улыбаясь, она ответила:
– Вот я скажу ему, про что ты спрашиваешь меня! Идет… Гурочку-то он выследил…
И отскочила к печке.
Никифорыч принес бутылку водки, варенья, хлеба. Сели пить чай. Марина, сидя рядом со мною, подчеркнуто ласково угощала меня, заглядывая в лицо мое здоровым глазом, а супруг ее внушал мне:
– Незримая эта нить – в сердцах, в костях, ну-ко – вытрави, выдери ее? Царь – народу – бог!
И неожиданно спросил:
– Ты вот начитан в книгах, Евангелие читал? Ну, как, по-твоему, все верно там?
– Не знаю.
– По-моему – приписано лишнее. И – не мало. Например – насчет нищих; блаженны нищие, – чем же это блаженны они? Зря немножко сказано. И вообще – насчет бедных – много непонятного. Надо различать: бедного от обедневшего. Беден – значит – плох! А кто обеднел – он несчастлив, может быть. Так надо рассуждать. Это – лучше.
– Почему?
Он, пытливо глядя на меня, помолчал, а потом заговорил отчетливо и веско, видимо – очень продуманные мысли.
– Жалости много в Евангелие, а жалость – вещь вредная. Так я думаю. Жалость требует громадных расходов на ненужных и вредных даже людей. Богадельни, тюрьмы, сумасшедшие дома. Помогать надо людям крепким, здоровым, чтоб они зря силу не тратили. А мы помогаем слабым, – слабого разве сделаешь сильным? От этой канители крепкие слабеют, а слабые – на шее у них сидят. Вот чем заняться надо – этим! Передумать надо многое. Надо понять – жизнь давно отвернулась от Евангелия, у нее – свой ход. Вот видишь – из чего Плетнев пропал? Из-за жалости. Нищим подаем, а студенты пропадают. Где здесь разум, а?
Впервые слышал я эти мысли в такой резкой форме, хотя и раньше сталкивался с ними, – они более живучи и шире распространены, чем принято думать. Лет через семь, читая о Ницше, я очень ярко вспомнил философию казанского городового. Скажу кстати: редко встречались мне в книгах мысли, которых я не слышал раньше в жизни.
А старый «ловец человеков» все говорил, постукивая в такт словам пальцами по краю подноса. Сухое лицо его строго нахмурилось, но смотрел он не на меня, а в медное зеркало ярко вычищенного самовара.
– Идти пора тебе, – дважды напоминала ему жена, он не отвечал ей, нанизывал слово за словом на стержень своей мысли, и – вдруг она, неуловимо для меня, потекла по новому пути.
– Ты – парень неглупый, грамотен, разве пристало тебе булочником быть? Ты мог бы не меньше деньги заработать и другой службой государеву царству…
Слушая его, я думал, как предупредить незнакомых мне людей на Рыбнорядской улице о том, что Никифорыч следит за ними? Там, в номерах, жил недавно возвратившийся из ссылки, из Ялуторовска, Сергей Сомов, человек, о котором мне рассказывали много интересного.
– Умные люди должны жить кучей, как, примерно, пчелы в улье или осы в гнездах. Государево царство…
– Гляди – девять часов, – сказала женщина.
– Черт!
Никифорыч встал, застегивая мундир.
– Ну, ничего, на извозчике поеду. Прощай, брат! Заходи, не стесняйся…
Уходя из будки, я твердо сказал себе, что уже никогда больше не приду в «гости» к Никифорычу, – отталкивал меня старик, хотя и был интересен. Его слова о вреде жалости очень взволновали и крепко въелись мне в память. Я чувствовал в них какую-то правду, но было досадно, что источник ее – полицейский.