– Придет весна, – повторила Медынская негромко и как бы вслушиваясь в звук слов.
– Влюбляться станут люди, – усмехнувшись, сказал Фома и зачем-то крепко потер руки.
– Вы собираетесь? – сухо спросила Медынская.
– Мне – нечего… я – давно!.. Влюблен на всю жизнь…
Она мельком взглянула на него и снова начала играть, задумчиво говоря:
– Как это хорошо, что вы только еще начинаете жить… Сердце полно силы… и нет в нем ничего темного…
– Софья Павловна! – тихо воскликнул Фома.
Она ласковым жестом остановила его.
– Подождите, голубчик! Сегодня я могу сказать вам… что-то хорошее… Знаете – у человека, много пожившего, бывают минуты, когда он, заглянув в свое сердце, неожиданно находит там… нечто давно забытое… Оно лежало где-то глубоко на дне сердца годы… но не утратило благоухания юности, и когда память дотронется до него… тогда на человека повеет… живительной свежестью утра дней…
Струны под ее пальцами дрожали, плакали, Фоме казалось, что звуки их и тихий голос женщины ласково и нежно щекочут его сердце… Но, твердый в своем решении, он вслушивался в ее слова и, не понимая их содержания, думал:
«Говори! Теперь уж не поверю никаким твоим речам…»
Это раздражало его. Ему было жалко, что он не может слушать ее речь так внимательно и доверчиво, как раньше, бывало, слушал….
– Вы думаете о том, как нужно жить? – спросила женщина.
– Иной раз подумаешь – а потом опять забудешь. Некогда! – сказал Фома и усмехнулся. – Да и что думать? Видишь, как живут люди… ну, стало быть, надо им подражать.
– Ах, не делайте этого! Пожалейте себя… Вы такой… славный!.. Есть в вас что-то особенное, – что? Не знаю! Но это чувствуется… И мне кажется, вам будет ужасно трудно жить… Я уверена, что вы не пойдете обычным путем людей вашего круга… нет! Вам не может быть приятна жизнь, целиком посвященная погоне за рублем… о, нет! Я знаю, – вам хочется чего-то иного… да?
Она говорила быстро, с тревогой в глазах. Фома думал, глядя на нее:
«К чему это она клонит?»
Подвинувшись к нему, она заглядывала в лицо его, убедительно говоря:
– Устройте себе жизнь как-нибудь иначе… Вы сильный, молодой… хороший!..
– А коли хорош я, так и мне должно быть хорошо! – воскликнул Фома, чувствуя, как им овладевает волнение и сердце начинает трепетно биться…
– Ах, на земле всегда хорошим хуже, чем дурным!.. – с грустью сказала Медынская.
И снова из-под пальцев ее запрыгали дрожащие нотки музыки. Фома почувствовал, что, если он сейчас не начнет говорить то, что нужно, – позднее он ничего не скажет ей…
«Господи, благослови!» – мысленно произнес он и пониженным голосом, с напряжением в груди начал:
– Софья Павловна! Будет уж!.. Мне надо говорить… Я пришел сказать вам вот что: будет! Надо поступать прямо… открыто… Привлекали вы меня к себе сначала… а теперь вот отгораживаетесь от меня… Я не пойму, что вы говорите… у меня ум глухой… но я ведь чувствую – спрятать себя вы хотите… я вижу – понимаете вы, с чем я пришел!
Его глаза разгорались, и с каждым словом голос становился горячей и громче. Она качнулась всем корпусом вперед и тревожно сказала:
– О, перестаньте…
– Нет уж – буду говорить!
– Я знаю, что вы хотите сказать…
– Не все вы знаете! – с угрозой сказал Фома, вставая на ноги. – А вот я все знаю про вас – все!
– Да? Тем лучше для меня! – спокойно проговорила Медынская.
Она тоже встала с кушетки, как бы желая уйти куда-то, но, постояв секунды две, снова опустилась на свое место. Лицо у нее было серьезное, губы плотно сжаты, но глаза она опустила, и Фома не видел их выражения. Он думал, что, когда скажет ей: «Я все знаю про вас!» – она испугается, ей будет стыдно и, смущенная, она попросит у него прощения за то, что играла с ним. Тогда он крепко обнимет ее и простит. Но этого не вышло: он сам смутился пред ее спокойствием, смотрел на нее, искал слов, чтобы продолжать свою речь, и не находил их.
– Тем лучше… – повторила она сухо и твердо. – Так вы узнали все, да? И, конечно, осудили меня, как и следовало… Я понимаю… я виновата пред вами… Но… нет, я не буду оправдываться…
Она замолчала, вдруг нервным жестом подняв руки вверх, схватилась за голову… И стала оправлять волосы…
Фома глубоко вздохнул. Слова Медынской убили в нем какую-то надежду, – надежду, присутствие которой в сердце своем он ощутил лишь теперь, когда она была убита. И с горьким упреком, покачивая головой, он сказал:
– Бывало, смотрел я на вас и думал: «Экая она красивая, хорошая… Голубка!..» А вы вот сами говорите – виновата… эхма!
Голос его оборвался. А женщина тихонько засмеялась.
– Какой вы славный и смешной…
Парень смотрел на нее, чувствуя себя обезоруженным ее ласковыми словами и печальной улыбкой. То холодное и жесткое, что он имел в груди против нее, – таяло в нем от теплого блеска ее глаз. Женщина казалась ему теперь маленькой, беззащитной, как дитя. Она говорила что-то ласковым голосом, точно упрашивала, и все улыбалась; но он не вслушивался в ее слова.