Жизнь деревни Кедровки – испокон веку так завелось – кололась всегда надвое: то черная полоса, то светлая.
Уродится хлеб, удастся пушной промысел – светло на душе, отрадно. Ходят веселые и довольные, заломив набекрень шапку, разрядившись в сарафан поярче и со скрипами полусапожки. О нужде забыли: ведь вот только что была, еле убралась со двора, еще след не простыл за воротами, но ее не помнят и начинают жить так, как будто заказали ей все пути к возврату. Сладко принимались есть, фамильным чаем обзаводились, одежду справляли, – какую надо и какую не надо, – так, для форсу, гармошки двухрядные покупали, а наипаче предавались пьянству. Пили все, не исключая малых ребятенок, едва отвыкших от соски.
Лица у всех становились веселыми, ясными и приветливыми, злоба на душе таяла, обиды предавались забвению, прежние враги мирились за бутылкой водки, лезли друг к другу целоваться и, плача пьяными слезами, клялись быть «побратимами» до гроба, а в подтверждение слов выползали на улицу и брали в рот землю.
Проходит год, идет другой. Мужики еще с весны начинают примечать, что белки нынче не жди. Это плохо. «Черт с лешим в карты, знать, играли, и леший проиграл всю белку». Зато хлеба будут хороши, вон какие вымахали, любо!
Но вдруг среди лета внезапно падал страшный гость – ранний иней, за ним другой. И все гибло.
Наступала тогда черная полоса жизни.
Эта полоса была живучая, годом не кончалась: жди два, а то и три года: «С ним, с Богом-то, драться не полезешь».
Тогда постепенно, исподволь, как день сменяется вечером, снова наплывало на деревню зло. Со всех сторон, из болот и падей, вместе с туманом, неслышно, по-змеиному заползало оно в избы, туманило всем головы, разъедало сердца и рычащим бешеным псом ложилось у порогов.
По деревне, от двора к двору, натягивались тогда какие-то невидимые дьявольские нити. Кто их плел? Конечно, враг человеческий. В воздухе припахивало недобрым, и все становилось унылым и мрачным. Не услышишь больше светлого смеха: засмеются – зло горохом рассыплется; не услышишь и разухабистой вольной песни: запоют – словно кого хоронят; не звенит ласковый голос девушки: «Ах ты, Ваньша, карий глазок», – слышится вздох молодой, тронутой горем, груди.
Лица становятся хмурыми, глаза голодными и завидущими, рот жадным, руки неудержными, в сердце нарастает боль. Хочется кого-нибудь укусить, уколоть, урвать, выругать, сжить со свету. А иной раз хочется – и откуда прилетит вдруг хотенье! – встать посередь улицы и каждому сказать: «Ребятушки, а ну, пойдем, а ну, наляжем – не подастся ли?» Куда пойдем, на что наляжем – кто его знает. «Ребятушки, ворочай все сверху донизу!» Пожалуй, надрывай глотку. Тайга обратно вернет крик и захохочет.
Вот Спирька-солдат из Питера пришел, домой вернулся, – Спиридон Павлыч Иконников. Всем насказал разных небылиц: и какие города бывают, и какие там люди, и какой свет по ночам пускают… Мало ли он рассказывал!
Потом ушел, окаянный, не захотел остаться дома: «Нешто можно здесь жить… Что я – зверь, что ли?» Побахвалился-побахвалился – да ушел-таки… Слоняется где-нибудь, легкой жизни, сукин сын, ищет… Лодырь.
И так и этак ругали солдата Спирьку, что взманил, что указал перстом в небо, туда, где зори плавают, где все не так, все не по-здешнему, но в душе любили часто вспоминать его речи и втихомолку вздыхали.
II
Назимово – большое стародавнее таежное село.
Недалеко от Кедровки, и сотни верст нет, – это не расстояние, – но жизнь там поприглядней. В Назимове и «царские преступники» – политики – жили, и книжка по рукам ходила, и грамоте кой-кто из парней кумекал: школа была.
Там церковь каменная, колокол большущий, как бухнет-бухнет – долго гул идет, есть священник, купцы да и от проезжей дороги недалеко. А проезжая дорога прямехонько упирается в уездный городишко, семьсот столбленых верст до города.
Однако греха и всяких поганых дел было много и в Назимове.
Торговый человек, Иван Степанович Бородулин, жил в двухэтажном доме с палисадником. Дом его по селу первый. Сам Бородулин мужик в соку, с большой черной бородищей, румяный, волосы в скобку, зубы белые, бабы его любят.
Со всеми ими помаленьку баловался Бородулин и, гордясь этим, говорил: «До женских я охоч». Пуще же всех нравилась ему солдатка Дарья, с которой он открыто жил.
Но гладкая солдатка Дарья жила в то же время с уголовным поселенцем Феденькой, а жена вора Феденьки, местная крестьянка, жила с кузнецом Афоней, а жена Афони жила с тремя назимовскими парнями и с «женатиком» Лапшой, жена же Лапши, ловкая баба Секлетинья, путалась с вдовым попом. Поп, не довольствуясь бабой Секлетиньей, своей стряпкой, увлекался семипудовой купчихой Бородулиной, уехавшей в город лечить зоб.
Так оно колесом и шло.
Иван Степаныч Бородулин – купец не промах: всю округу в кулаке зажал.
Кедровский староста Пров уж на что мужик самосильный, а тоже в долгу у Бородулина: колдуны шишиг таежных на Кедровку напустили, без малого весь скот у мужиков от поветрия чезнул – довелось с поклоном к купцу идти.