– Обратите внимание, господа партизане: семья моя девять душ, а избенка – собака ляжет, хвост негде протянуть, вот какая аккуратная изба. Мне желательно обменяться с Таракановым, потому у него дом пятистенок, а семья – трое… А моя изба, ежели, скажем, собака…
– Сам ты собака. Ха! В твою избу. Вшей кормить.
Бабы подошли. У баб рты, как пулеметы, руки, как клещи, и сердце – перец.
Кричал народ:
– У тя сколь лошадей? А коров? Двадцать три коровы было.
– Было да сплыло. В казну отобрали. Дюжину оставили.
– Ага, дюжину!.. А мне кота, что ли, доить прикажешь?
– Братцы, надо попа расплантовать… Больно жирен.
– Сколь у него лошадей? Четыре? Отобрать… Две – Василью, две – оборвышу. Только пропьет, сволочь…
– Кто, я? Что ты, язви тя…
– А попу-то что останется?
– Попу – собака.
– Это не дело, мужики, – выкрикивали бабы.
– Плевала я на Зыкова… Кто такой Зыков? Тьфу!
– А вот подъедет, он те скажет – кто.
Подъехал Зыков:
– Ну, как? Слушай, ребята. Обиды большой друг дружке не наносите…
– Степан Варфоломеич! Набольший! – И драный, низенький оборвыш закланялся в пояс черному коню. – Упомести ты меня к богатею Тараканову, а его, значит, ко мне: избенка у меня – собака ежели ляжет, хвоста негде протянуть.
Зыков сердито прищурился на него, сказал:
– Тащи сюда свою собаку, я ей хвост отрублю. Длинен дюже.
В толпе засмеялись:
– Ах, ядрена вошь… Правильно, Зыков!.. Он лодырь.
– Ну, мне валандаться некогда с вами, чтобы из дома в дом перегонять, потрогивая поводья, сказал Зыков. – Уравняйте покуда скот… Надо списки составить, посовещайтесь, идите в сборню… Что касаемо жительства, вот укреплюсь я, как следовает быть, тихое положение настанет, все села новые по Сибири построим. Лесу много, знай, топоры точи. Всем миром строить начнем, сообща. Упреждаю: поеду назад, проверка будет. Чтоб мошенства – ни-ни… Эй, Ермаков!
К ночи все затихло. Месяц был бледный, над тайгой и над горами вставал туман.
Партизаны разбрелись по избам, многие остались у костров. Лошадей прикрыли потниками, ресницы, хвосты и гривы их на морозе поседели.
Зыков с шестью товарищами ушел на ночевую к крепкому мужику Филату.
– Чем же тебя побаловать? – спросил Филат. – Чай потребляешь?
– Грешен, пью. Плохой я, брат, кержак стал.
– Эй, баба! Становь самовар, да дай-ка щербы гостям. Такие ли добрые моксуны попались, объяденье.
Щербу ели с аппетитом. Выпили по стакану водки. Как ни просил хозяин повторить – нельзя.
– Мой сын, – сказал Филат, – в дизентирах. Ну, он желает записаться к тебе. Гараська, выходи! Чего скоронился?
Вышел высокий, толстогубый, с покатыми плечами, парень и заскреб в затылке:
– Жалаим… Постараться для тебя, – сказал он, стыдливо покашливая в горсть.
– Пошто для меня? Для ради народа, – поправил Зыков. – Ну, что ж. Рад. Конь есть?
– Двух даем, – сказал отец. – И винтовка у него добрая. Мериканка. И вся амуниция. С фронта упорол.
И пока пили чай, еще записались четверо, с винтовками и лошадьми.
– Мы не будем убивать, так нас убьют, – сказал поощрительно какой-то дядя от дверей.
Крестьян набилось в избу много. Были и женщины. Зыков крупно сидел за столом среди своих и хозяев, на голову выше всех. Черные, в скобку подрубленные волосы гладко причесаны. Поверх черной рубахи шла из-под густой черной бороды серебряная с часами цепь. Бабы не спускали с него глаз. Акулька, маленькая дочь Филата, выгибаясь и потягиваясь, стояла у печки. Раненая гвоздем рука ее была замотана тряпкой.
Акулька все посматривала на черного большого дяденьку и что-то шептала. Потом кривобоко засеменила к своей укладке, вытащила заветную конфетку с кисточкой и, сунув ее в горсть Зыкову, нырнула, сверкая пятками, в толпу баб и девок. Все захохотали.
Зыков растерянно повертел конфетку, качнул головой и тоже улыбнулся:
– Спасибо, деваха… Расти, жениха найду, – сказал он, пряча подарок в карман.
Акулька, подобрав рубашонку, голозадо шмыгнула по приступкам на печку, к бабушке.
Когда укладывались спать, хозяин спросил:
– Много ли у тебя, Зыков, народу-то?
– К двум тысячам подходит.
– Поди, твои кержаки больше?
– Всякие. Чалдонов[2] много да беглых солдат. Каторжан да всякой шпаны тоже прилично. А кержаков не вовся много.
– А с Плотбища есть кержаки у тя?
– С Плотбища? Кажись, нет. А где это? Чего-то не слыхал.
– Весной откуда-то прибегли, разорили, вишь, их там. В глухом логу живут… Нонче пашню запахивали быдто. Верстов с пятнадцать отсель.
– Надо навестить, – сказал Зыков и стал одеваться.
– Куда ты? Что ты, ночь… Спи!
– Ничего. Я там переночую. Скажи-ка парню своему, чтоб двух коней мигом заседлал. Он знает дорогу-то?
Зыкову хотелось спать, глаза не слушались, но он враз пересилил себя. Горела лампадка у старых икон. Шестеро товарищей его спали в повалочку на полу. Он притворил за хозяином дверь и поднял за плечи рыжеголового.
– Слушай-ка, Срамных. Ну, прочухивайся скорей, чего шары-то выпучил! Это я. Вот что… – Зыков задумался. – Завтра до солнца айда в город. По пути смени коня и дальше. Чтоб к вечеру туда поспеть. Вынюхай, понимаешь, все. Кой-кого поприметь. Умненько.