Он все еще никак не мог взять в толк, что епитимья, наложенная на него подобным назначением, включала обязанность секретаря ночевать с ним в одной комнате, но, похоже, так оно и было; таким образом он оказался в несколько достоевской ситуации: бедный, как церковная крыса, с карточными долгами и вынужденный разделять кров с кем-то вроде мужика.
XI
Мы заключены в темном мире, куда вполне мог просочиться деятельный бесовский дух.
Брат Гаспар был погружен в уже упомянутые тяжкие заботы, когда в половине шестого раздался телефонный звонок и услужливый голос Филиппо сообщил, что к нему посетитель. Гаспар перекрестился и, как вполне можно предположить, скорее со страхом, чем с уверенностью, приготовился выйти из номера.
Спустившись, он тут же увидел ожидавшего его шофера. Оба вышли из гостиницы и свернули налево. Брат Гаспар проследовал за шофером, который подвел его к черному «мерседесу» с затемненными стеклами. С великой торжественностью, как будто он уже был церковным иерархом, шофер распахнул перед ним одну из задних дверей, и в глубине машины блеснула пурпурная мантия кардинала Маламы. Брат Гаспар проглотил слюну, изобразил на лице улыбку, пригнулся и сел в машину, не надеясь выйти целым и невредимым из этого нового испытания, которому Господь подвергал раба Своего, возможно, чтобы сбить с него спесь, влекущую к неисповедимым желаниям мирской славы.
— Ваше высокопреосвященство, — произнес Гаспар, целуя кардинальский перстень и приседая в робком поклоне, который позволяло тесное пространство.
— Добро пожаловать, брат мой, — ответил Малама, а затем, подавшись вперед и закатив глаза, крикнул: — Трогай, трогай! — отдавая приказ шоферу, который мигом захлопнул дверцу, поспешно вернулся за руль и без промедления тронул с места.
Брат Гаспар, естественно, пришел в ужас.
Его высокопреосвященство кардинал Эммануэль Малама, от которого он ожидал новых, важных откровений, хранил молчание долгих пять минут, пока они не оставили позади святой город Ватикан и не оказались на римских улицах в неуправляемом потоке движения, который, казалось, невозможно было преодолеть. Брат Гаспар решил, что будет лучше, если он заговорит первым, чтобы посмотреть, знает ли что-нибудь кардинал о папских намерениях сделать его архиепископом Лусаки, но по тону его голоса и содержанию первых высказываний догадался, что Маламе ничего не известно об этом деле, и, немного успокоившись, стал внимательно и с великим интересом, как его об этом и просили, выслушивать слова и доводы, которые кардинал лущил бойко, как горох.
По всему было видно, что он стар и болен, и его усталые глаза, казалось, не хотели больше смотреть на жизнь. Как он почел нужным сообщить, за последние три месяца он перенес три хирургических вмешательства, и было слишком заметно, что улыбке, которая временами мелькала на его губах, недостает необходимой искренности, что, скорее, это выражение, выработанное долгими годами практики и закалки. Недаром это был человек, за которым — как он сам сказал без всяких церемоний — повсюду следовал призрак близкой и мучительной смерти, человек хрупкий и напуганный.
— Я провожу больше времени в больнице, чем на улице, — сказал он. — Врачи дают мне еще три года, самое большее — четыре.
Казалось, Малама принадлежал к той породе людей, которые были бесконечно мудры и счастливы, но их способности и удача необъяснимым образом шли на убыль, а вместе с ними и самоуважение, и единственное, что им осталось, это чувство отвращения ко всему на свете и ощущение, что, выбирая жизненный путь, они совершили роковую ошибку, а также некоторые криминальные наклонности, с особой кровожадностью проявлявшиеся, стоило ему упомянуть Папу или кого-нибудь из кардиналов. Однако, как очень скоро обнаружил Гаспар, у Маламы было более чем достаточно поводов чувствовать себя хуже некуда, и не только из-за рака поджелудочной железы, который мучил его, сделав характер старика до крайности тяжелым и неуживчивым, — болезнь, явно вызванная (и любопытно, что сам Малама сознавал это) спертым духом ватиканских интриг, которым ему приходилось дышать вот уже пятнадцать лет.