Пьеса Вайса написана в традициях политического театра. В самом тексте политические диалоги предельно обнажены и даже прямолинейны, политическим пафосом исполнены все сцены и явления пьесы. Однако за бурной политической дискуссией кроется глубоко философская суть. А потому нет здесь прямых и однозначных ответов, нет и складно льющегося сюжета. А есть фанатичные крики глумливой толпы, вырванные из контекста истории эпизоды реальной жизни, а главное – бесконечные вопросы, задаваемые Маратом и де Садом друг другу и самим себе. Есть великое сомнение и великое желание избавиться от него. И все это облечено в яркую гротесковую форму почти площадного народного действа с песнями, масками, глашатаями и прочими атрибутами балагана. Таким был этот спектакль.
Соединение гротесковой формы и философской сути – а именно в этом столкновении и на этой грани существовал спектакль – оказалось «не по зубам» многим зрителям да и, к сожалению, актерам. Дворжецкий же чувствовал себя в этой стихии как рыба в воде. Как актер он всегда блистательно ощущал форму, а как личность был не чужд высоких философских обобщений.
Его де Сад был внешне предельно спокоен, даже как-то тих. Его монологи разрывали ткань яростного действия, создавая зоны тишины. Но тишина эта была исполнена невероятной внутренней динамики, а за негромким течением речи были слышны внутренние бури, будоражившие душу, казалось, не только маркиза де Сада, но и самого Дворжецкого. В его словах была боль пережитого страдания, личного страдания. И потому он был чрезвычайно убедителен. Кричать ему было не нужно… еще и потому, что подобные крупные мазки и резкие краски, свойственные театру политическому и уж тем более – площадному, были для такого мастера слишком грубыми средствами. Каждую свою роль Дворжецкий выписывал филигранно, используя пастельные тона. А потому великий ниспровергатель маркиз де Сад был в его исполнении фигурой сложной, многоликой, подверженной сомнениям. Итогом мучительных многолетних раздумий о судьбах революции звучит монолог, названный Вайсом «самоистязание маркиза де Сада». В исполнении Дворжецкого это была кульминация роли.
Да и сам Дворжецкий в ту пору, когда играл де Сада, был, кажется, тоже немного «наблюдателем», отстраненным от мирской суеты, а точнее – от человеческой мелочности. Взирал он на все это как бы свысока и был снисходителен к страданиям. Он был Мудрецом. Он был Мастером.
Чем больше проходит времени, тем чаще думаешь, что есть нечто глубоко символичное в том, что последней его ролью в театре стала именно эта роль, именно этот характер – скептика и бунтаря с манерами аристократа, холодным рассудком философа и страстной душой жизнелюба.
Евгений и Нина Дворжецкие
ЖИТЬ И НЕ УСТАВАТЬ ЖИТЬ
– Они познакомились в 50-м году. Мама приехала в Омск в областной театр драмы, окончив ГИТИС, в качестве режиссера-постановщика. Отец был тогда первым артистом в своем театре. Мама сразу же заметила его и как артиста, и как человека, но ее предупредили – зэк. Две судимости. Сыну Владику одиннадцать лет. Освобожден с «минусом сто» – то есть ему запрещено было жить в ста крупнейших городах СССР. При этом свободный, очень крутой, жесткий и своевольный мужик. Яхты, охота, рыбалка…
Нина: – Наша мама тоже не лыком шита… Она сделала вид, что не обратила на него никакого внимания. Мама Владика, его бабушка и Владик жили в соседней с ней комнате в общежитии театра, а Вацлав Янович – на частной квартире.
Евгений: – Жили, конечно, бедновато, но отец никогда в жизни не относился к вещам, к одежде как к чему-то хоть мало-мальски ценному… Хотя в Омске он считался пижоном: отглаженные брюки, кепочка набекрень, всегда начищенные ботинки.
Давным-давно, в Риге, отец сшил на заказ черный костюм, я его сейчас донашиваю. А второй выходной костюм мы его заставили купить году в девяностом. При этом у него всегда была машина, кино– и фотоаппаратура, удочки, спиннинги – всё-всё-всё последней марки и модели. Ролей в театре у отца в то время было очень много.