- Я, я. Но не Владимир Степанович, а Владимир Михайлович.
- Что за чертовщина? В одной палате мало того, что сразу два Владимира Гордина и оба - журналисты? Недоработка, понимаешь, товарищи! - и седовласый начальник укоризненно посмотрел на своих сопровождающих. Они явственно съежились, словно из них, как из резиновых кукол, подвыпустили воздух.
- А чем докажете? - он снова обратился к Гордину.
- Все мои документы здесь, в больнице, у завотделением.
- А ну-ка быстро сюда дежурного врача - приказал седоголовый одному из подчиненных.
Тот только что не отдал честь, молодцевато развернулся и строевым шагом вышел из комнаты, куда вернулся буквально через пару минут с дежурным врачом.
Врач открыл сейф, стоящий в углу кабинета, перебрал стопочку документов и подал нужный паспорт седоголовому. Начальник раскрыл его, посмотрел на фото и сверил взглядом с Гординым, затем угрожающе произнес:
- Ну что же вы, милейший? Вот же ваш паспорт на имя Владимира Степановича Гордина. Что же вы мне голову морочите?
И повернувшись снова к врачу, спросил:
- А где второй Гордин?
- Владимир Михайлович Гордин выписался вчера поздно вечером, в полночь. Ему пришла телеграмма с просьбой прибыть на похороны в город П. И мой коллега, дежуривший передо мной, срочно его выписал.
Гордин переводил взгляд с одного собеседника на другого. Действо, происходившее в ординаторской, казалось ему наваждением, сценой из фильма ужасов, наконец, кошмарным сном. Но проснуться, увы, не удалось.
Он попытался снова обратиться к седоголовому с просьбой разобраться в этой путанице, но тот перебил его на полуслове:
- Не морочьте мне голову. Мы берем вас с собой. Если начнете фокусничать, сопротивляться, наденем наручники. Вы обещаете вести себя хорошо?
- Обещаю, - тихо отозвался Гордин и покорно пошел к выходу. Его даже не переодели, и прямо в больничной пижаме и тапочках он был усажен в служебную "Волгу" с затемненными стеклами. Вместе с ним на заднем сиденье устроились подчиненные седоголового, по обе стороны от задержанного. Седоголовый сел впереди, рядом с водителем. Документы Степаныча он положил себе в карман.
Ехали молча и недолго. Буквально через несколько минут машина свернула с Садового кольца и, петляя тихими московскими переулками, въехала во двор огороженного массивным забором особняка. Все, в том числе и Гордин, вышли и гуськом отправились в здание.
Через полчаса примерно такой же процедуры оформления, что и в больнице или гостинице, Гордин находился в камере, но уже совершенно один. Сев на табурет, привинченный к полу, около так же закрепленного стола, он погрузился в тяжелое раздумье. Совершенно ясно было, что он жертва чудовищной ошибки.
Ступор, в который он впал, длился может час, может два. Наконец Гордин очнулся и стал оглядывать новое жилище, жизнь-то ведь продолжалась. Камера была небольшой: три на три метра. Кроме стола и стула в ней находился топчан, скорее всего металлический. Пол был бетонный. В углу около двери находился белый фаянсовый сосуд, о предназначении которого вы уже, конечно, догадались. Потолок отстоял от пола от силы на два метра и в центре потолка был укреплен светильник "дневного света", надежно прикрытый подобием металлического сита, через которое скудно цедился свет. Конечно, никаких окон не было и в помине. Массивная дверь была заподлицо с одной из стен. В двери имелось небольшое окошко наподобие сейфового. Створка скрывала, кто он и откуда, почему оказался в этой мышеловке. И он явственно представил в руках ключ со множеством бороздок и выступов наподобие подарочного, какие Гордину дарили во многих городах куда он приезжал в командировки. Ключ серебристо-холодный, как лунный серп. Эх, если бы ещё подобрать ключ к самому себе!
VI
Я ещё не вызывался на допрос, но в окошко мне выдали бумагу и ручку, разрешив писать все, что хочется. Я не говорил с Корольковым или с Царевым, я сам себе граф, я разграфил бумагу и пишу поперек. Я не хочу думать о графе рождения. Я не могу заполнить графу рождения правильно, все равно ошибусь. Я ни разу в жизни не видел родного отца и только графа об образовании не может вместить перечисления моих умственных заслуг, от которых мне тем не менее ни жарко ни холодно. Я долго не увижусь с Карлом Карловичем и Яном Яновичем. У меня другие увлечения. У меня вообще странный вкус. Я полирую свой вкус как металл, как благородное дерево. Я полирую вкус, видоизменяя его. Что ж, если впереди вечность, нет предела совершенству. Если же осталось немного жить, не все ли равно откуда у меня такое чувство, что все ещё впереди, что впереди долгие годы самосовершенствования и обретенного счастья? Может быть и вправду душа моя прожила тысячи лет и сподобилась благодати? Впрочем, грешен аз, дай Бог, менее чем многие, но тоже не удержался от соблазнов. Я лгал и крал, блудил и убивал, не почитал святых и лицемерил, все сущее бесовской меркой мерил и мне заказан райский сеновал. Но все-таки, зачем я написал несколько лет назад: а я как не жил, словно жить не начинал?