Если я даже уже прожил отмеренную предвечными пряхами жизнь (Клото, Лахесида и Атропа недаром благословили меня, именно имя я посвятил свою книгу стихов "Веретено судьбы", после которой даже враги мои отступили и не смогли помешать моему посвящению в профессионалы), то все равно каждое новое подаренное Аполлоном мгновение целительно и бесценно.
Жаль только, что я не могу пересказать адекватно вспышки того внутреннего огня, который пылает во мне и побуждает к самым непредсказуемым деяниям! Многое открыто моими предшественниками и учителями, но даже самый отчаянный эпигон не решится воспроизводить уже существующее слово в слово, склонить к этому невозможно даже под страхом казни, исключая разве что настоящих (а где они?), а не самоназвавшихся постмодернистов. Только неумолимо наступающее клонирование может привести к всобщему клоунированию и последней мировой клоунаде, и тогда Ха-Ха век закончится не взвизгом, а всхлипом последнего человека, изнемогшего от хохота, постпенно переходящего в бесконечный плач.
Но всей мировой немоте назло я - не мот словес и не пот телес все-таки мечтаю самовыразиться, пусть и при помощи чужих костылей и подпорок, чужих текстов, ставших родными. Я не унижусь до грызни черепа соперника, хотя не поручусь, что не взалкаю вгрызаться в графит сокарандашника. Ведь тоже по милости чудовищной ошибки я попал не только в темницу, а вообще в этот чудовищно несправедливый мир. Мне надо было родиться в другое время, в другом месте, возможно, у других родителей, учиться у других учителей (хотя и среди сегодняшних наставников насчитываю несметное множество гениев, явно превышающее мои скромные возможности восприятия) и наверное все равно я совершил бы все те же проступки.
Собственно, весь я уже написан 66 лет назад (если быть точным - 66 лет и 6 месяцев), усыплен заклинаниями высокочтимого чародея, приглашен на казнь неотвратимого пробуждения и дождавшись на шестом десятке лет другой жизни внезапно прорезавшегося третьего глаза мудрости, я с ужасом жду своего участия в новой калидонской охоте на самовитое слово. Нельзя после высокочтимого аттического образца копировать ужимки и прыжки первородства, не будучи уличенным в грехе эпигонства. Я предчувствовал это, сочиняя свой первый и пока лучший роман "Точка", имея в виду эпигонство совсем другого рода, но слово-гермафродит, оно не хочет быть на потеху публики трансвеститом, оно и не должно им быть, незаконнорожденное дитя Гармонии, увы, не от витязя Кадма, а от змея, завороженного золотом. Поэтому-то другой мой учитель признался: "Пишу для себя, печатаю для денег". Счастливы повелители не слов, а печатных станков, они сразу печатают деньги, зато и безмолвны, как статуи или камни.
Мне если что и помнится из раннего-раннего детства, так это заросли терна, где я бездумно лакомился ягодами, не помышляя о грядущей расплате и тернистом пути паломника и скитальца, а также помнится косой солнечный луч через всю детскую комнату, под которым закипала пузырьками даже иссохшая половая краска, в котором высвечивались свободно парящие в воздухе мириады пылинок, эдакая модель вселенной, а ведь это создатель всего сущего, мой прародитель в итоге благословлял меня своей золотой дланью на извлечение радости из любой самой грязной и неблагодарной работы. О, Зевс! Никому не смогу передоверить твои солнечные откровения, которые правдивее открывания вен..."
(Здесь зазвучал некстати ежевечерний стеклянный туш, совершилось очередное разлитие тюремной туши - Федор тушил свет точно по инструкции - в 23.00).
Х
- Бобэоми пелись губы, гзы-гзы-гзео пелась цепь. Впрочем, об этом мы кажется уже говорили намедни, - произнес Виктор Владимирович, сидя на краешке ложа, в ногах у Алкмеона. Своими крылышками он попеременно копался в наволочке, набитой словно куриным пухом обрывками бумаги, сплошь испещренными математическими формулами и стихотворными строчками. Алкмеон молча лежал, подтянув ноги, явно стесняясь возможного дурного запаха носков и смотрел на большого стеклянного паука, который спустился настолько низко, что походил на настольную лампу.