Тата тоже ни за что бы не вернулась домой. Дело даже не в тяжелой зимней спячке, в которую так надолго погружался родной город, не в замедленном ходе событий, не в укладе. Бабушка бесконечно вяжет пятку под Штирлица, брат расшатывает зуб за обедом, сколько же у него зубов. Мама с отцом обсуждают сослуживцев, мама начинает “а наша-то сегодня”, имея в виду кого-то из бухгалтерии. Держит долгую паузу. Тогда слышно, как швыркает горячим супом отец. Дело в другом. Сбегая оттуда, Тата верила, что больше не вернется. Что поступки, которые успела там насовершать, спишутся с ее счета, сгорят в топке стыда. Так огромен он был.
В девятом ее лучшую подругу бросил Шевелев. Он был завален прыщами, а чемоданчик-дипломат придерживал на ходу указательным пальцем. Над ним не то чтобы смеялись, но подсмеивались. И тем не менее он бросил Валю. Она плакала Тате в телефон, плакала живьем, даже ночью звонила и плакала. И говорила, как в кино, “он вся моя жизнь”. Это Шевелев-то! Тата не помнит, почему однажды он пришел к ней домой после уроков. Был предлог, задачи по физике. Оба понимали, что физика тут ни при чем. Тате запомнилось, что, сняв ботинки, он надел папины тапочки. Прыщи исчезли, только когда она закрыла глаза. Они целовались, и его ледяные дрожащие пальцы искали под кофтой ее грудь… Запах лука от кожи вперемешку с чем-то шипровым. Если бы кто-нибудь мог объяснить ей – зачем?
Теперь у стыда запах лука. Еще “Дэты” от комаров. Так пах диван на веранде у Паши Денисенко, к которому Тата, перекрестившись, приехала лишаться девственности. Там было много комаров, “Дэтой” пах диван и два их неловких тощих тела. Досаду и боль она прятала в раздражение от укусов, от комариного зуда. Грязно ругалась, чесалась. С размаху била себя там, где кусали, и там, где нет.
Просто незадолго до выпускного Тата подслушала в школьной раздевалке, как Цыпин, в которого она была влюблена, нет, не так – она его смертельно любила, разорялся, что с целками одна возня, намучишься только, кровь, все дела. Неэстетично, сказал Цыпин. Вот Тата и поехала к Денисенко, который ходил за ней с третьего класса. Паша снял очки и отложил “Квант”. В комарином звоне перетерпела всю его неумелую ласку. Выстрадала себе Цыпина. Подготовилась.
После выпускного какая-то вечеринка с дешевым вином, чья-то дача. Цыпин вышел во двор покурить из комнаты, где, свернувшись калачиком, плакала Тата, и, чиркнув спичкой, сообщил кому-то невидимому: какая еще девочка, кто свистанул, что она девочка, там ведро пролетает. Тата услышала через открытое окно.
Зачем?
Наблюдая в иллюминатор проплывающие крыши своего города, Тата оставляла не детство и милый дом, а юные грехи, безумство которых жгло ей сердце. Прощай, холодно думала она. Если и вернусь, то на пару каникул, и только.
Она даже не пыталась оправдать себя глупостью, юностью, яркостью первых желаний. Ведь оправдание есть результат мысли. Она просто выучилась не думать об этом. Брезговала думать об этом, горько отмечая, что весь этот стыд никуда не делся, а застрял в ней. Но Тата всерьез надеялась со временем все забыть.
Мир не рухнет в тартарары, если завтра Важенка не сдаст физику. Сама Тата вообще еще не уверена, пойдет ли послезавтра на экзамен. Месяц назад один известный актер сделал ей предложение, и Тате так хочется сейчас говорить об этом, обсудить все в деталях – может быть, ну ее, эту учебу. Зачем ставить все на одну карту, как Важенка. Правда, актер сейчас с женой в Ялте, но именно там и должно состояться их объяснение насчет Таты. Прутиком на песке вывела его инициалы.
Важенка проснулась злая. Лицо с одной стороны у нее обгорело.
За “железкой” уже не ветрено. Разморенные, красные, они вышли на привокзальную площадь, залитую зноем, где у продовольственного в тенечке сидели бабушки с ягодой и семечками. Тата бросилась к бочке с квасом: ты будешь? Видела, что Важенке хотелось пить, но та сердилась на Тату из-за дурацкой пляжной затеи, и потому желания их не могли совпадать. Важенка купила у старушек ягоды, ела немытые, уставившись на замурзанные войлочные тапки продавщицы квасом. Та неспешно мыла граненый стакан, восседая на колченогом столовском стуле, вздыхала. Долго мокрыми руками возилась в тарелке с мелочью, давая сдачу с рубля. Вздыхала. Задрав клеенчатый фартук, пристраивала этот рубль в карман халата к бумажным деньгам. По краю лужицы под бочкой, от которой подванивало скисшей бражкой, расхаживал, вертя гладкой башкой, голубь. Квас шибанул Тате в нос, слезы выступили.
– Будешь? – протянула стакан Важенке.
Тихо и жарко. И только из открытой настежь двери столовой на всю площадь слышно, как что-то там у них льется, звенят стаканы. Двигают стулья – такие тяжелые, с железными черными ножками и щепистой фанерой, об которую вечно рвутся колготки. Запах хлорки и подгоревшей запеканки.
– Пойдем уже, – цедит Важенка.
На перекрестке с их улочкой Важенка припала к колонке, пила долго, жадно. Тата загадала, чтобы вместе с брызгами разбилось о бетонную плиту, утекло в землю ее раздражение.