В прошедшем письме я обещал вам сообщить подробности визита моего у г. Карамзина. Вот они. В половине 12-го часа с старшим сыном г. Тургенева{12} поехали мы на Никольскую улицу и взошли в нижний этаж зелененького домика, где г. Карамзин нанимает квартиру. Мы застали его с Дмитриевым, читающего 5-ю и 6-ю части его путешествия, которые теперь в петербургской ценсуре и скоро вместе с «Московским журналом» будут напечатаны. Увидевши нас, Карамзин встал из вольтеровских кресел, обитых алым сафьяном, подошел ко мне, взял за руку и сказал, что Иван Владимирович давно ему обо мне говорил, что он любит знакомиться с молодыми людьми, любящими литературу, и, не давши мне ни слова вымолвить, спросил: не я ли присылал ему перевод из Казани и напечатан ли он? Я отвечал и на то и на другое как можно короче. После сего начался разговор о книгах, и оба сочинителя спрашивали меня наперерыв: какие языки мне известны? где я учился? сколько времени? что переводил? что читал? и не писал ли чего стихами? Я отвечал, что перевел оду из Клейста. Г-н Дмитриев требовал наступательно, чтобы я несколько строф прочел ему, утверждая, что он последнюю пиесу, которую сочинял, всегда помнит наизусть. Но я имел на этот раз такое отсутствие духа, что не выговорил бы порядочно ни одного слова, и чем более приступали, тем менее чувствовал в себе способности их удовольствовать (хотя всю оду наизусть помню) и наконец отказался слабостию памяти. Карамзин спросил Тургенева, перевел ли переписку Юнга с Фонтенелем из «Философии природы», и начали говорить о сей книге, которой сочинителя он не любит. Вот слова его: «Этот автор может только нравиться тому, кто имеет
называя их слабыми и проч. Он росту более, нежели среднего, черноглаз, нос довольно велик, румянец неровный и бакенбард густой. Говорит скоро, с жаром и перебирает всех строго. Сожалеет, что не умел воспользоваться от своих сочинений, и называет их своею
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Третьего дня я сделал второй визит г. Карамзину, и принят им столь же хорошо, как и в первый. Севши в вольтеровские свои кресла, просил он меня, чтобы я сел на диван, возвышенный не более шести вершков от полу, где, как карла перед гигантом, в уничижительнейшем положении, имел удовольствие с час говорить с ним. Г-н Карамзин был в совершенном дезабилье: белый байковый сюртук, нараспашку, и медвежьи большие сапоги составляли его одежду. Говоря о новых французских авторах (которых я очень мало знаю), советовал мне читать новейшие романы, утверждая, что ничем не можно столь себя усовершенствовать в истине, как прилежным чтением оных. Советовал мне сочинять что-нибудь в нынешнем вкусе и признавался, что до издания «Московского журнала» много бумаги им перемарано и что не иначе можно хорошо писать, как писавши прежде худо и посредственно. Журнал его скоро выйдет новым тиснением{17}. – Комнаты его очень хорошо убраны, и на стенах много портретов французских и итальянских писателей; менаду ними заметил я Тасса, Метастазия, Франклина, Бюффлера, Дюпати и других беллетристов. Сколь он ни добр, сколь характер его ни кроток, но имеет многих неприятелей, которые из зависти ему вредить стараются. Некто сочинил на него следующую глупую эпиграмму:
А на «Безделки» его также кто-то сделал стихи:
Г-н Дмитриев, почитатель и друг Карамзина, думая, что последние стихи сочинены Шатровым, отвечал на них: