В центре Рима, рядом с площадью Цветов, где был сожжен Джордано Бруно и где располагается рыбный рынок, торчит девятиэтажный муссолиниевский дом, с фашистской наглостью врезавшийся в плоть старого города. С его последнего этажа открывается удивительный вид, вид из чрева Рима. О, в Риме огромное количество прекраснейших видов. Belvedere Giannicco-lo, Belvedere Pincio, Belvedere San Trinita dei Monti. Но они подобны специально развернутой перед зрителем панораме, придуманы талантливым ведутистом. Здесь же взгляд проникает внутрь Рима: на крыше, в сколоченном из досок душе, моется человек, детский велосипед на террасе, салон, устланный персидскими коврами, женщина прикуривает, в детской катится мяч и гасится свет, палаццо кватроченто, купол San Giovanni dei Fiorentini, еще купол, еще один, еще... Нутро, терпкая жизнь, звучащие, видимые запахи, запах рыбы на площади Цветов. Нутро, чрево... The belly of an Architect, чрево архитектуры, нутряная жизнь, физиология, бесформенная путаница звуков, пространств, домов, жизней, запахов, людей, красок.
Внизу, в наступающих сумерках, нарастает гул города, тысячи слов, движений, шорохов сливаются в один звук, резко усиленный визгом полицейской машины. Вместе со светом фонарей и окон гул затопляет город, заливает пьяцца На-вона, потом поднимается вверх, к Корсо, к Пьяцца ди Спанья, фонтану Треви. Он карабкается по лестницам, усиливается хохотом панков, рокеров, американских туристов, журчанием La Barcaccia, визгом мотоциклов и, достигнув ступеней San Maria Maggiore, обессилев, оседает около них. На ступенях сидят тихие африканцы, то ли вывезенные вместе с обелисками цезарями и папами, то ли пробравшиеся без паспортов вчера вечером из Туниса. Темно и тихо. Под ногами море огней, означающих блудливый и беспокойный Рим, прообраз всех империй: похабно разряженные символы власти, триумфальные арки, соблазнительные церкви, бесстыдно нагие развалины. Имперское барокко, каждым завитком напоминающее непристойные формы раковины, обольстительной, как вывеска дома терпимости для благочестивых пилигримов.
Бесконечные раковины церквей, наполненные сладострастными Магдалинами и томными Себастьянами, соединяются в одну большую жемчужницу, медленно раскрывающую свои створки и выкатывающую округлую мерцающую жемчужину. Она плавно скатывается со ступеней, на которых укладываются спать бедные алжирцы, и медленно сползает вниз, к Капитолию.
Тишина. Перламутровая сфера тишины, сотканная из звуков фонтанов, блеска водяных струй, сумрака куполов и аркад, прозрачности мрамора и силуэтов колоколен, обнимает весь город. Спят все нищие, завернувшись в свои одеяла, и только, чтоб подчеркнуть тишину, переговариваются на своем варварском наречии трое американских студентов, приехавших в три часа из Флоренции и тащащих свои рюкзаки через весь город в свой американский центр, где-то там, за Тибром, около виллы Фарнезе и Галатеи Рафаэля. В тишине сна Рим вздыхает и распрямляется. Обелиски теряют тяжесть мудрости иероглифов и переговариваются по-юношески звонкими голосами. В церквах заперты католические соблазны, и под Капитолием свободно бродят античные призраки, закутанные в белые одежды, как тридцать тысяч невинно убиенных девственниц. Что пройдет, то будет мило...
Слово consecratio кроме «обожествления» имеет еще значение «проклятия, обречения на гибель». Omnis consecratio, quae offertur ab liomine, mortis morietur. Consecratio в значении падения не только обожествляет, но и очеловечивает. Утратившая атрибуты власти Dea Roma чисга, невинна и беззащитна. Рим Пиранези неотразим в своих руинах, поросший маками Колизей являет воплощение идиллии, и школьники, переходящие крошечный болотистый ручеек под названием Рубикон в фильме «Рим» Феллини, попадают в чудный миф о величии империи после ее падения. В конце концов, империя прекрасна.
ЕВРОПА ON THE BULLSHIT
Петербургские картинки
«- Любите вы уличное пение? - обратился вдруг Раскольников к одному, уже немолодому прохожему, стоявшему рядом с ним у шарманки и имевшему вид фланера. Тот дико посмотрел и удивился. - Я люблю, - продолжал Раскольников, но с таким видом, как будто вовсе не об уличном пении говорил, - я люблю, как поют под шарманку в холодный, темный и сырой осенний вечер, непременно в сырой, когда у всех прохожих бледно-зеленые и больные лица; или, еще лучше, когда снег мокрый падает, совсем прямо, без ветру, знаете? А сквозь него фонари с газом блистают.,.
– Не знаю-с... Извините... - пробормотал господин, испуганный и вопросом, и странным видом Раскольникова, и перешел на другую сторону улицы».