Я сидел как на иголках, встал и, чтобы скрыть охватившее меня смятение, подошел к стойке бара и заказал две двойные водки (по сорок грамм в каждой стопке). Мне казалось, что руки у меня дрожали, когда я нес рюмки к столу. Кривцов возвратился после телефонного разговора в прекрасном настроении, чокнулся со мной и продолжил разговор о Достоевском, словно никакого перерыва не было. Он сказал: «Достоевский прожил, по сути, ужасную жизнь. Чего только ему не пришлось испытать! И тем не менее есть одна примечательная особенность в его книгах, которую вы, как филолог, не могли не отметить. Можете искать сколько угодно – вы никогда не найдете в его языке ничего вульгарного. Ни единого бранного слова, даже в языке его самых ничтожных героев. Не знаю, где следует искать причину такого явления. Возможно, в абсолютной чистоте его мыслей. Я полагаю, над этим стоит при случае поразмышлять». Я слышал его слова, но мне стоило усилий сконцентрироваться на нашем разговоре.
В этот момент к нашему столу подошел мужчина и сказал по-немецки: «Добрый вечер всем присутствующим!» Кривцов вскочил, обнял незнакомца и расцеловался с ним. И к удивлению (не только моему, но и всех сидящих за большим столом), они заговорили друг с другом по-китайски. Позже я узнал, что мужчина, насколько я припоминаю, был советником по культуре при посольстве ГДР в Пекине и с Кривцовым дружил с тех давних пор. Это ему звонил Кривцов, когда отправился к стойке бара и к телефону.
Можно представить себе мое облегчение и замешательство, которое я в тот момент испытал по отношению к Кривцову. Я ведь заподозрил его в самом скверном! Ужасно удручало понимание того, что система, в которой мы жили, незаметно деформировала естественные человеческие отношения, так что порой не распознать было даже будущего твоего друга. А ведь именно эта поездка в ГДР сблизила нас и подружила на целых десять лет, до самой смерти Владимира Николаевича – умного, доброго, порядочного человека, о котором я и сегодня вспоминаю с теплотой и благодарностью.
Восточный Берлин, этот состоящий из одной половины города кусочек Германии, с которым я непосредственно соприкоснулся впервые (моя первая в жизни зарубежная поездка), был для меня целым событием. Полугород, который заканчивался прямо в центре, у Бранденбургских ворот, за которыми начинался другой – западный – мир, только предчувствуемый позади бетонной стены, охраняемой вооруженными пограничниками. Германия, каковой она предстала передо мной, оставалась бы для меня чужой и непостижимой страной, если бы не язык, который меня с ней соединял. Язык Стефана Цвейга, Франца Верфеля и Томаса Манна, даже если этот язык на востоке не был свободен от деформаций – курьезных языковых образований социализма. Во время встреч с писателями ГДР, сотрудниками журнала «Новая немецкая литература» (такими как Ахим Рошер, литературный критик Вернер Лирш или публицист Хенрик Кайш), этого, разумеется, не чувствовалось.
Прежде всего Хенрик Кайш и его жена Тони, которые во времена фашизма были активными участниками французского Сопротивления, произвели на меня глубокое впечатление. После совместного посещения бывшего концентрационного лагеря Бухенвальд под Веймаром я за ужином у Кайшей впервые увидел на запястье Тони Кайш этот кошмарный номер, который выкалывали в гитлеровской Германии на коже узников, услышал рассказ о судьбах многих немцев, которые, несмотря на все их отличия, удручающим образом напомнили мне подобные судьбы близких или знакомых мне людей в Советском Союзе. Людей, которые, несмотря на все пережитые ими ужасы, сохранили душевное тепло и понимание другого человека, которое подчас проявлялось в жесте, на первый взгляд лишь пустяковом. Так, я навсегда запомнил, как Хенрик сунул мне конверт со словами: «Я знаю, как это бывает, когда оказываешься на чужбине. В чужих краях, чтобы немного свободно передвигаться, надо иметь хоть какие-то деньги».
Позднее я довольно часто бывал в ГДР и встречался там с разными писателями, с которыми связывали меня годы дружеские отношения. Это был, к примеру, к сожалению, рано умерший поэт Манфред Штройбель. Он жил в Дрездене, в этом чудовищно пострадавшем во время войны городе в живописной долине Эльбы, в котором некогда нашел временное прибежище Достоевский после своего бегства из Петербурга. Я еще и сегодня вижу себя в кабинете Манфреда Штройбеля окруженным произведениями графического искусства и потешными деревянными скульптурами. Слышу его мягкий тихий голос, так подходивший к его характеру, и снова вспоминаю одно из его стихотворений, которое он назвал «Ночное чтение» и посвятил Исааку Бабелю, имея в виду его небольшой рассказ «Голубь»: