У Савелия в лесу заимка была, охотился он там, бывало, ну и избушка небольшая имелась. Как на войну я сына да мужа проводила, так и сама научилась на зайцев да на птиц силки ставить. Уходила в лес с утра, в избушке всё необходимое хранила для разделки, а на другой день проверять силки ходила.
И вот, однажды прихожу я, как обычно, к избушке, захожу, и чую – есть кто-то там. Ой, испужалась я до чего! Может беглый какой, дезертир. Тогда были и такие. А то вдруг медведь? А у меня ничего и нет с собой. Нащупала я в углу избы лопату, выставила её вперёд себя, да пошла тихонько в тот тёмный угол, где копошилось что-то. Вижу – тёмное что-то, грязное, а оконце в избе махонькое, да и то света почти не пропускает, под самым потолком оно. Замахнулась я лопатой-то, и тут гляжу, а это человек. Ба, думаю, чуть не убила, а самой страшно, кто ж такой он? Может из наших партизан кто?
– Ты кто такой? – спрашиваю я у него.
Молчит.
– Кто такой, я тебе говорю? – а сама снова лопату подняла и замахнулась.
А он в угол зажался, голову руками прикрывает. Вижу, руки у него все чёрные, в крови запёкшейся, что ли. И лицо не лучше.
– А ну, – говорю, – Вылазь на свет Божий.
Он, как сидел, так и пополз к выходу, а сам всё молчит. Вышли мы так за дверь, и вижу я, Господи помилуй, да это ж никак немец? Откуда ему тут взяться? А молоденький сам, мальчишка совсем, волосы светлые, белые почти, как у нашего Витюши, глаза голубые, худой, раненый. Стою я так напротив него и одна мысль в голове:
– Прикончить его тут же, врага проклятого.
А у самой защемило что-то на сердце, и поняла я – не смогу. Годков-то ему и двадцати нет, поди, ровно как и моему сыну, который тоже где-то воюет. Ой, Мила, ой, тяжко мне сделалось, в глазах потемнело. А этот вражина-то, значит, сидит, сил нет у него, чтобы встать, и твердит мне на своём варварском наречьи:
– Не убивайт, не убивайт, фрау!
И не смогла я, Мила, ничего ему сделать. Больше того скажу я тебе. Взяла я грех на душу – выхаживать его принялась. Ты понимаешь, а? Мои муж с сыном там на фронте врага бьют, а я тут в тылу выхаживаю его проклятого! А во мне тогда материнское сердце говорило, не могу я этого объяснить тебе, дочка, вот появятся у тебя детушки, и может вспомнишь ты свою прабабку старую, дурную, и поймёшь…
Тайком стала я ему носить еды маленько, картошину, да молока кружку. Раны его перевязала. Наказала из избушки носу не казать. Приволокла соломы из дому, да тулупчик старенький, ночи уже холодные совсем стояли, осень ведь. Благо ни у кого подозрений не вызвало, что я в лес хожу, я ведь и до того ходила на заимку. А на душе-то кошки скребут, что я творю? Сдать надо мне его, пойти куда следует.
– Всё, – думаю с вечера, – Завтра же пойду к председательше Клавдии.
А утром встану и не могу, Милка. Не могу, ноги нейдут… Дни шли, немец болел сильно, горячка была у него, раны гноились. Так я что удумала. В село соседнее пошла, там фельшерица была, выпросила у ей лекарство, мол, дочка вилами руку поранила, надо лечить. И ведь никто не проверил, не узнал истины. А я тому немцу лекарство унесла. Пока ходила эдак-то к нему, говорили мы с ним. Он по нашему сносно балакал, не знаю уж где научился. Звали его Дитер. И рассказывал он про их хозяйство там, в Германии ихней, про мать с отцом, про младших братьев. Ведь всё как у нас у них. Зачем воевали?… Слушала я его, и видела их поля, сады, хозяйство, семью его, как будто вживую. И так мне мать его жалко стало. Ведь она тоже сына проводила, как и я, и не знает где-то он сейчас. Может и мой Витенька сейчас вот так лежит где-то, раненый, немощный? Может и ему поможет кто-то, как я этому Дитеру помогаю? Ох, Мила, кабы кто узнал тогда, что я делала, так пошла бы я под расстрел. Вот какой грех на мне, доченька. Тряслась я, что лист осиновый, как в бреду всё это времечко жила, а ноги сами шли на заимку.
И вот, в один из дней, в деревню к нам партизаны пришли. Вот тогда я по-настоящему испугалась. Задками, огородами, выбралась я из деревни, да бегом на заимку, в избушку свою.
– Вот что, Дитер, – говорю я своему немцу, – Уходить тебе надо! Иначе и меня с детьми погубишь, и сам погибнешь. Что могла, я для тебя сделала, уходи.
А он слабый ещё совсем, жар у его, сунула я ему с собой еды немного, да и говорю:
– Сначала я уйду, а потом ты тихонько выходи, и уходи, Дитер.
А он глядел на меня, глядел, а потом за пазуху полез. Я аж похолодела вся.
– Ну, – думаю, – Дура ты, Маня, дура, у него ведь оружие есть, наверняка. Порешит он тебя сейчас.
А он из-за пазухи достал коробочку, навроде шкатулки махонькой и говорит:
– Смотри, фрау.
И мне показывает. Я ближе подошла, а там бумажка с адресом и фотография.
– Мама, – говорит он мне, и пальцем на женщину тычет, что на фото.
Потом сунул мне в руки эту коробочку и говорит:
– Адрес тут. Когда война закончится, напиши маме. Меня убьют. Не приду домой. А ты напиши, фрау. Мама знать будет.