Читаем Вдруг выпал снег. Год любви полностью

Станислав Любомирович Домбровский говорил:

— Не надо забывать, что творчество есть форма причастности к действительности. Чем выше произведение искусства, тем необходимее потребность в более высокой форме причастности. У художника, говорящего о войне, но никогда на ней не бывавшего, форма причастности равна нулю.

Может, Онисим никогда не был на войне? Но он постоянно потрясает справками, заверенными гербовыми печатями, где говорится о его ранениях и контузиях.

— Это только половина правды, — говорил учитель географии Домбровский, — что каждый художник видит мир по-своему. Вторая половина истины заключается в том, что мир по-своему видит каждый человек, даже если он и в малой степени не способен решительно ни к какому творчеству.

Война — с воем сирен, взрывами бомб, выстрелами зениток…

Война — мелькающая кинокадрами…

Война — на пожелтевшем листке боевого документа…

Война — в рассказах старца Онисима…

12

На постой нас пустил мой тезка дед Антон. Изба у него могла похвастаться только печкой, старой, но верной. Крыша же, стены были хуже некуда. Но если дыры в стенах дед позатыкал тряпками, заляпал глиной, то на крышу из-за преклонности лет и страха перед высотой забраться не мог. В дожди черные доски, которыми был обшит потолок, сочились, как рассохшаяся бочка, вдруг залитая водой. В избе становилось неуютно, сыро, пожалуй, хуже, чем на улице.

— Ты полезай на чердак, — сказал мне Онисим. — Может, где фанеркой, где дощечкой дыру заслонишь.

Лестница из вымытых дождем жердей скрипела подо мной, прогибалась, хотя я совсем не был богатырского роста и веса. Чердачная дверка заржавела в петлях до того, что пришлось долго колотить в нее кулаками, прежде чем она сдвинулась с места. Чердак открылся мне пыльными кругами паутины, двумя ржавыми кастрюлями, расколотым чугунком. В углу у входа стояло с десяток пустых бутылок, тоже покрытых пылью.

— Чей там интересного? — крикнул Онисим.

— Пауки!

— Чей?!

— Пауки! Красавцы крестовики!

— Барахла никакого нет?

— Кое-что есть! Давай поднимайся!

Онисим поплевал на ладони и взялся за лестницу.

Я оглядел чердак…

Только однажды мне пришлось бывать на чердаке. Это случилось в сорок третьем году, тоже осенью. Но тогда был вечер. Мать жарила картошку. Дров не было. Плиту топили архивом: в Военторге всем сотрудникам выдали по три толстых папки из какого-то архива, который кто-то забыл еще год назад при эвакуации. Я не рассматривал страницы. Рвал их и клал в топку. Электричества тоже не было. На столе белело блюдце, в нем немного растительного масла и фитилек из ваты. Над фитильком крохотное, с ноготок, желтенькое пламя.

В дверь тогда постучали. Вошел капитан дядя Вася Щербина и с ним два милиционера. Самое обычное явление — проверка документов.

Едва Щербина переступил порог, как на козырек его милицейской фуражки с резким звуком шлепнулась капля воды. Щербина поднял голову, и следующая капля угодила ему в щеку. Дядя Вася осветил фонариком потолок: на белой штукатурке расползалось синеватое пятно размером с хорошее яблоко.

— Эге, — сказал Щербина, — к утру это все обвалится… Лестница есть? — спросил он у матери.

Она кивнула.

Лестница лежала под домом. Здесь, на горе, все дома стояли так, что с одной стороны фундамент был невысокий, едва заметный, но с противоположной же обязательно возвышался на метр-полтора. Пространство между землей и полом у нас принято называть «под домом». Под домом удобно складывать дрова, корыто, выварку, ящики с ненужным барахлом. По этой причине сарай у нас увидишь далеко не в каждом дворе. В сараях держат коз, кур, свиней.

Дождь был обыкновенный, самый-самый средний. А вот темнота действительно как чернила. Если бы не фонарик, лестницу не нашли.

— Бери тазик, — сказал дядя Вася.

Я взял тазик и полез вслед за Щербиной. Он первым поднялся на чердак. Принял у меня тазик, потом подал руку. Когда я взобрался, Щербина осветил чердак фонариком, и я впервые увидел много паутины и пауков-крестовиков, крупных, как грецкие орехи, с правильными черными крестами на спинах.

Испуганные светом, пауки заспешили под балки. Щербина смахнул паутину концом обломанной дранки, и мы осторожно двинулись в глубь чердака. Место, где протекала крыша, нашли без труда. Поставили тазик. Капли, падая в тазик, тонко попискивали.

Рядом с печной трубой стоял чемодан, запыленный, с поломанными ржавыми замками. Щербина поднял крышку. Среди тряпья лежали яловые сапоги. Щербина взял сапог, осветил его придирчиво, потом посмотрел на мои рваные галоши. Сказал:

— Сапоги, считай, еще новые. И размер почти твой. Дарю на память.

Мать чуть не плакала от счастья. Она совсем позабыла про эти сапоги, которые отец купил перед самой войной, чтобы ходить в них в лес за кизилом и каштанами. Сходил всего один или два раза…

Сапоги были мне немного великоваты, но с портяночками и шерстяными носками я проносил их четыре зимы и осени: сорок третьего, сорок четвертого, сорок пятого, сорок шестого года…


— Ну, чей там? — голова Онисима показалась в чердачном проеме.

— Дыры, — ответил я. — Десятка два.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже