Просить прощения я не пошла. И вылезла из своего убежища только перед ужином, когда стемнело. Я ждала наказания, но мама просто исключила меня из семьи: смотрела мимо меня, разговаривала только с Гулей, будто не слыша моего робкого голоса. И перед сном, когда я первою старательно и добровольно вымыла все что полагается, мама поцеловала Гулю, а меня — нет.
Утром все продолжалось: я сидела за завтраком, но меня вроде не было. Гуля усердно втягивала меня в разговор о последних новостях, я нарочно задавала вопросы — мама не слышала. Вот что такое б о й к о т! Лучше бы в угол хоть на три часа!..
И вдруг что-то произошло — какие-то выкрики донеслись с соседних дач, зафыркал мотор. Напротив веранды, где мы завтракали, притормозил открытый автомобиль, в нем стоял во весь рост молодой армейский офицер, он крикнул нам ликующим голосом:
— Господа! Война объявлена! Да здравствует государь император! Ур-ра!
И умчался в сером облаке пыли.
Сразу куда-то отлетело все, что нас занимало минуту назад. Потом я много раз испытывала это резкое переключение от обычного к чрезвычайному, будто гигантский рычаг переводит жизнь с малых оборотов на большие. В то июльское утро я это испытала впервые. Офицер чему-то радовался, а мама побледнела и сказала странные слова:
— Теперь, наверно, и Турция…
Забыв выпить кофе, она тут же заторопилась в Севастополь — повидать папу. Папа теперь не скоро к нам выберется, флот будет «на военном положении из-за Турции…» На прощание она притянула к себе нас обеих и крепко поцеловала. Меня тоже. Моя вина осталась в той, довоенной жизни.
Мы без спросу ворвались к нашему ученому матросу, он, наверно, знал, при чем Турция, когда война из-за Сербии…
— О Сербии теперь все позабудут, — мрачно сказал он и почему-то начал складывать тетради и книги стопкой. — А уж крови прольется!..
Кровь лилась. Газеты печатали списки убитых, в журнале «Нива» целые страницы, обведенные черной каймой, были отданы фотографиям жертв войны. Прапорщики, поручики, фельдфебели… Я вглядывалась в их лица, почти сплошь молодые. Еще недавно они ходили фотографироваться, принимали бравый вид, фуражки чуть набекрень, а у казаков — лихо заломлены над вьющимся чубом. А теперь их всех нет — с о в с е м н е т?..
Я еще ни разу не видела смерти. Знала, конечно, что люди умирают. Вот и закопанский дедушка погиб под снежной лавиной, а севастопольский дедушка, красивый моряк с черными баками, в бурю неудачно прыгнул в шлюпку, сломал ногу, в ноге получилась г а н г р е н а… Но это было еще до меня. И в севастопольскую оборону погибло много моряков и солдат, в Панораме было нарисовано — как, а перед нарисованным, где были уже настоящие камни, пушки, редуты и кучки ядер, лежали лицом вниз убитые, но это не были настоящие убитые, сделали чучела и надели на них сапоги и мундиры. Совсем недавно я прочитала, как убили Петю Ростова, милого, счастливого Петю… но это все же было в книге, стоило перелистнуть несколько страниц назад — и Петя снова дарил свой ножик, и угощал офицеров изюмом без косточек, и ездил с Долоховым к французам, а ночью перед сражением отдавал точить свою саблю и вместе с вжиканьем сабли о брусок слышал с в о ю музыку, сладкую и торжественную, музыку, которая звучала в нем самом… Я знала наплывающее иногда звучание с в о е й музыки и, читая эти строки, как бы слышала ее вместе с Петей. А следующие страницы, где Петю убивали, не перечитывала никогда. Петя оставался живым.
Смерть князя Андрея я воспринимала только через Наташу. «Простое и торжественное таинство смерти» — этого я не понимала и не хотела понимать, все мое существо противилось самой возможности смерти — был человек и нету. Стоял перед фотографом, фуражка набекрень, а потом одна пуля… и все?.. Совсем?.. Как это может быть, что вот я — дышу, бегаю, думаю, и вдруг — н и ч е г о?..