…Гуля встретила кого-то из старых членов нашего союза и пришла возбужденная — надо вести пропаганду среди иностранных войск! Ей еще нет четырнадцати, но она высокая и кажется старше, и английским владеет неплохо, не то что я, лентяйка! А иностранных солдат и матросов стало много, вечерами они бродили по улицам — плитка шоколада в руке или женские чулки на шее. Правда, чулки носили американцы, реже — англичане, а французы и итальянцы только скалили зубы, задевая девушек. Когда Гуля храбро вышла на улицу навстречу английским матросам, я с завистью смотрела в окно: остановились… разговаривают… медленно пошли вместе… Я не заметила, что там произошло, увидела сестру уже мчащейся назад. Никто ее не догонял, но она мчалась во весь дух, а вошла — разревелась от злости и обиды: «Им только и ходить с чулками на шее!»
Все было подло — до тошноты.
Нет, не в тот вечер я побежала на причал. Прошло еще несколько дней и вечеров, когда ничего плохого не было и вообще ничего не было, день за днем — ни-че-го! Разве что мама начала давать уроки английского намазанной дамочке, пожелавшей научиться «разговорному языку, только разговорному!». Гуля замкнулась и целыми днями читала, она и в тот вечер легла в постель с книгой, да и заснула с нею. А я лежала без сна и вдруг с отчаянной определенностью сказала себе, что все хорошее кончилось и жить нет смысла.
Вскочила, оделась как попало, выскользнула в окно, прикрыв его, чтобы Гуля не проснулась от ночного холода, и опрометью понеслась к заливу. Минута ужаса, захлебнуться — и конец.
Бежала-бежала и с разбегу остановилась, потому что на оконечности причала сидел пожилой дядька с удочкой. Но как только я остановилась и огляделась, вся прелесть существования внезапно открылась мне — сама не знаю почему.
Солнце, которое каруселило себе по небу круглые сутки, в этот полуночный час было таким блеклым, смирным, что можно смотреть, не жмурясь, как оно медленно переползает с одной сопки на другую. Знакомые зеленовато-бурые сопки казались густо-лиловыми, как акварель на детской картонной палитре, а небо — огромное, без единого облачка — нежнейше сияло всеми оттенками желтого, розового, золотистого, зеленовато-серого с легкой примесью голубизны над Горелой горой, в противоположной стороне от солнца. Все эти оттенки переходили один в другой неуловимо. Я, конечно, знала, что обычное впечатление свода — обман зрения, но в тот час увидела, что его действительно нет, а есть прозрачная бесконечность — и это было прекрасно. А вода залива была глянцево-серой, только там, где угадывалось ее легкое движение, скользили многоцветные блики — и это тоже было прекрасно. И рыболов был хорош — зюйдвестка грибом, темные неподвижные руки, ноги в разношенных башмаках на фоне блестящей воды…
Пробили склянки на транспорте «Ксения» и почти одновременно на «Аскольде», затем на миноносце и еще, еще — на кораблях, скрытых выступом берега. Этот милый флотский звук будто разбудил все другие звуки, полнившие тишину. Поскрипывала оставленная на плаву лодка и, пришепетывая, обтекала ее корму вода, с шелестом касаясь прибрежных камней и поцокивая о сваи причала. Неподалеку, на одном из рыбацких суденышек, молодой мечтательный голос совсем не страшно выпевал угрозу красавице, если она будет неверна: «В наказанье весь мир содрогнется, ужаснется и сам сатана!» А в трюмной глубине «Ксении» кто-то бессонный пилил, пилил по металлу — вззиг-вззиг…
Жизнь была хороша сама по себе, как бы ни портили ее люди, и зачем же ей продолжаться — без меня? Какая ни на есть — она моя, не отдам ни одного дня, ни одного оттенка и звука, они мои, может быть, никто другой и не замечает их — вот как этот дядька с удочкой!
Новые звуки были грубы — топоча ботинками на толстенных подошвах, по причалу шли три американских солдата. Патруль. Я твердыми шажками подошла к рыболову и встала рядом. Дядька не шелохнулся. Громко переговариваясь, солдаты подошли и заглянули в ведро, где трепыхалось несколько рыбешек. И тогда дядька свободной от удочки рукой переставил ведро по другую сторону от себя, подальше от солдат. Те потоптались немного, один что-то проворчал — и все трое пошли назад, должно быть, не хотели связываться. А дядька покосился им вслед, плюнул в воду и с хитроватой усмешкой впервые взглянул на меня. И я впервые увидела его лицо — темное и жесткое от ветра, солнца и морской соли, с редкими, но глубокими морщинами, с короткими седеющими усами над сухим ртом, — обыкновенное и мудрое лицо человека, который долго жил и всему знает конечную цену.
— Чего бегаешь ночью? — сказал он хрипловатым голосом. — Иди спать.
Вроде и не случилось ничего в ту давнюю солнечную ночь, а помню так, будто была она вчера.
ЖИТЬ! НО КАК?..