Мы еще не знаем горделивого счастья, счастья взахлеб, которое придет к нам поздней осенью, когда из кранов водоразборных колонок впервые хлынет вода, с шипением выталкивая из труб воздушные пузыри, вода поначалу рыжая, мутная, а потом прозрачная, холодная, голубоватая от горней чистоты, и мы будем пробовать ее из ладоней — до чего вкусна! — и брызгаться ею (так же, как нефтяники брызгаются нефтью из новой скважины), и плясать вокруг колонок танец диких — вода! Н а ш а вода! Это еще впереди, но и в сырых траншеях, мокрым и усталым, нам все равно хорошо, мы хохочем даже над тем, что отлетела подметка на единственных ботинках. Подумаешь, что такое подметка в масштабах мировой революции!..
Мы уходим из траншеи вразвалочку, в рыжих веснушках, мы шагаем по улицам хозяевами жизни, ее г л а в н ы м и героями (так в тридцатые годы ходили по Москве первые метростроевцы и метростроевки). Мы поем осипшими на холоде голосами. Теперь мы — это действительно м ы, коллектив, одно целое. Кто этого не испытал — жалею беднягу, жалею и чуть-чуть презираю, потому что все же сам человек делает свою жизнь и во все времена есть люди б е з п о д х о д я щ и х с а п о г!..
А нам то ли в награду за старание, то ли просто так — отвалили целый штабель отличных досок, и мы сколотили из них в клубном зале крепкий помост — сцену. Затем кто-то спроворил скамьи и табуреты, мы их несли на головах ножками вниз — так удобней; получилась диковинная процессия, прохожие останавливались и, стараясь разглядеть наши лица, спрашивали, куда столько и зачем, а мы торжествующе выкрикивали из-под своей драгоценной ноши:
— Для комсомольского клуба!
Клуб? Это было средоточие нашей жизни, а не только клуб.
ПЕРВЫЙ ВЗРОСЛЫЙ ДРУГ
Причудливая она труженица — память! Обходит целые месяцы, а порой и годы, начисто выпускает сотни людей и происшествий, но цепко держит все, что поразило ум и потрясло душу, будь то важнейшее событие, перевернувшее жизнь, или ветреное море, расцвеченное закатом и вдруг увиденное во всей его пронзительной красоте, или несколько строк из книги, давно прочитанной и в остальном забытой… Она необъективна, память, потому что закрепляет не точный факт, а впечатление от него, личное восприятие. И она милосердна — заметает песком то, что немыслимо нести в себе всю жизнь.
Детские и отроческие годы помнятся свежо и подробно. С годами количество впитываемых впечатлений и воздействий (или, как теперь говорят, информации) так расширяется, что память все энергичней просеивает эту напирающую массу, сохраняя лишь самое яркое. Но и сохраняя, память своевольничает, перетасовывая даты и подробности, сближая или растягивая события сообразно внутренней сути и логике жизни, ей чужда календарная бесстрастность.
Когда своевольница возвращает меня в мой первый комсомольский, 1920 год, предопределивший всю дальнейшую жизнь вплоть до нынешних дней, мне кажется, что Коля Ларионов был г л а в н ы м в том году почти с самого начала. Коля Ларионов, недавний партизан, солдат и разведчик, успевший поработать в Подпорожском волостном Совете народных комиссаров, и отсидеть около года в страшной англо-белогвардейской тюрьме на острове Мудьюг в Белом море, и поработать в тылу врага, и как следует повоевать в архангельских лесах и болотах… Когда он был народным комиссаром волости, ему было восемнадцать лет, когда он вместе с частями Красной Армии прибыл в Мурманск и работал в военной разведке Мурманского укрепрайона, ему только что стукнул двадцать один год. Как часто бывало в то время, Коля сперва вступил в партию, а уж затем, в Мурманске, в комсомол и очень скоро был нами избран руководителем уездкома РКСМ. Опубликованные теперь документы уточняют, что случилось это в ноябре 1920 года, а перед тем Коля Ларионов лишь ненадолго приезжал в Мурманск из своей дивизии и, видимо, выступал у нас на уездной комсомольской конференции, его речь я запомнила отчетливо — она была неожиданной и заставляла задуматься.
О том, что в ту пору он был так молод, я тоже узнала недавно, по документам. Для меня, да и для всех нас он был в з р о с л ы й. Опытный. Больше всех знающий и понимающий. Представитель революционной России, от которой мы были оторваны больше полутора лет. Он как-то сразу врос в нашу шумливую среду и стал ее центром.
Высокая худощавая фигура в длинной шинели, озабоченные и улыбчивые светлые глаза, желтоватая щетинка на впалых щеках, негромкий рассудительный голос, неторопливая повадка… Был ли он действительно высок ростом? Может, и нет, но таким он запомнился, ведь я-то была четырнадцатилетней девчонкой!