Я держался фамильярно, по-родственному. После же того, как я понял, что напоминаю ей ее старую любовь, я стал выпячивать грудь, произносить слова в нос, греметь шпорами, а когда она подала мне письмо от тети Пепички, жалующейся, что торговля углем идет плохо, — нацепил монокль.
Сейчас, вспоминая это, мне хочется дать себе хорошую затрещину.
Но в эту минуту я ощущал свое превосходство над наивной состарившейся тетушкой.
В определенном возрасте, годам к тридцати, вам может представиться, что вы стоите неизмеримо выше всех окружающих вас людей, а уж прошлое в ваших глазах и вовсе как бы не заслуживает внимания.
И вдобавок…
Ее связи с пражскими немцами, деятельность в Красном Кресте, участие во Флоттенферейне, а главное, ее статьи в каком-то венском листке о манифесте Фридриха, о Бенедеке, о Радецком — все это убедило меня, что тетя стала верноподданной австриячкой.
Я не слишком этому удивлялся.
Все же, поскольку я уходил на войну, я попросил ее показать семейные реликвии.
И вот, спустя столько времени, я снова рассматривал старинные фамильные драгоценности, аметистовый браслет моей покойной матери и гравюры с эпизодами из Французской революции. Когда я собрался уходить, она подарила мне его шпоры.
Серебряные кавалерийские шпоры.
Два месяца я пробыл в Тироле, три в Галиции, семь в Сербии, в Черногории, в Македонии, в Албании, на фронте и в тылу, валялся с дизентерией по лазаретам, в инфекционном, терапевтическом и неврологическом отделениях, в Льеше, Сараеве, в Вене — у меня просто голова шла кругом, когда все это разом всплывало в памяти.
А уж огрубел я, опростился — до ужаса.
В один прекрасный день, после трех лет такой кочевой, неприкаянной жизни, когда приходилось жить где попало, с кем попало, как попало, я вспомнил тети Лалины по книжкам и гравюрам сформированные представления о любви, о войне, о воинах — и закатился язвительным смехом.
В феврале восемнадцатого года я приехал в Прагу. Австрийская империя к тому времени уже испускала дух.
Я разыскал тетю Лалу и предложил ей пойти во вршовицкие казармы посмотреть на лошадей и солдат. Я рассчитывал, что мигом излечу свою старую романтическую тетушку, сочувствующую Австрии, от иллюзий относительно армии, в особенности австрийской.
И ведь надо же — согласилась! И с какой поспешностью одевалась, бедняжка, оправляя свое выходное черное шелковое платье, зажгла даже те смешные витые свечи у зеркала и надела шляпку с вуалью. Достала потом из ящика кружевной платочек и браслет моей матери, натянула перчатки, спрашивая, представлю ли я ее господам офицерам. У меня сердце защемило от жалости.
Мы шли медленно. Чуть побыстрей — тетя начинала задыхаться.
Всю дорогу она выспрашивала, знаю ли я барона N… графа Р. — это ее старые знакомые, они тоже были в Сербии. Говорила о серой военной форме: дескать, не нравится она ей, — и тому подобное, семенила рядом и что-то лепетала.
Мои мысли были далеко. Я слушал ее вполуха и время от времени поддакивал: «Да, да, тетушка…», «Само собой разумеется, дорогая тетушка…».
Ну, еще бы! Не пускаться же в разговоры со стариками! Кивай, соглашайся, а думай, делай по-своему!
Наконец мы дошли до казарм.
Я повел ее — не пойму, какая муха меня укусила — с подвального входа, у которого солдаты разгружали фургон с капустой.
Мы чуть не ощупью пробирались по длинному сырому коридору мимо казарменных складских помещений.
Через двери с выломанными рейками мы видели замызганные вороха старых казенных бланков, обратившихся в труху приказов разваливающейся армии; видели кадки с заплесневелым, чудовищно вонючим сыром. Вот уж где настоящее крысиное царство!
В одном из этих закутков стояли койка, стол и скамейки.
— Какой цели служат такие ужасные помещения? Надеюсь, здесь не содержатся в заточении несчастные узники? — спросила тетя, приложив к глазам лорнет и приподняв подол черного платья.
— Здесь, дорогая тетушка, — врал я ей, — происходят по ночам жуткие оргии. Поставят стулья, диваны, вино, рюмки, приведут девок и кутят до утра.
— И ты тоже?
— Нет, — отвечал я. — Раза два присутствовал, как дежурный — по обязанности, в разгульной компании немецких и венгерских офицеров.
Тетя закрыла нос батистовым платочком и вздохнула.
— Ах, в наши времена, дорогой мой, все было иначе, — сказала она, когда мы вышли с ней на свежий воздух.
Я радовался. Значит, подвал произвел должное впечатление!
Мы вошли на кухню, расположенную в полуподвале «Повара, немытые оборванцы в замызганных фартуках, некогда белых, варили капустную похлебку.
Я зачерпнул ложку и дал тете попробовать.
— Извини, дорогая тетушка, но у нас уже нет ни мыла, ни соды, ни щеток, ни белья, не говоря уже о муке и мясе. Едим что придется.
В момент произнесения этой тирады я не без злорадства вытащил из котла таракана.
Я задал нагоняй поварам, а тетя Лала поспешно вышла.
Когда я ее догнал, она, откинув вуальку, терла себе виски и лоб одеколоном, прижимала ко рту кружевной платочек.
Я продолжал злорадствовать:
— Видишь, тетя, — перед тобой итог этой бессмысленной войны. Нищета, голод, вши, лохмотья, грязь. Чертова обедня! И так повсюду.