С женой своей Родион Ефимыч ладил, но ругала она его чуть ли не каждый божий день: выпивал конюх, не помогала ругань.
— Черт лысый! Сатана рыжая! — честила его тетка Анна. — У всех мужья как мужья, а этот… И-и, залил с утра глазищи, ни стыда, ни совести. Уходи с глаз долой, чтоб следа в доме не было. Чтоб духу твоего здесь… Одна проживу… К Ваське уеду!..
Родион обычно отмалчивался, сопел лишь да тянул толщиной в палец самокрутку, свернутую из самосада или махры. Но один раз не выдержал он, сорвался, и о случае этом долго говорили-вспоминали по деревне. Крепко был пьян Родион Ефимыч два дня подряд. Стала Нюра браниться, стала гнать его со двора, вот это-то и разозлило более всего конюха. Как это так — его, хозяина, выгоняют. Мыслимое дело — уходи. Куда он пойдет с подворья своего, где столько лет прожито, где все вот этими руками сделано. А жена одно: убирайся да убирайся. Надоела ей канитель.
Вытолкнула она мужа из сеней, дверь на засов закрыла. Родион постоял в ограде, оглядываясь, пошел в сарай, взял вычищенное, смазанное перед этим ружье, положил в карман пиджака несколько заряженных пулями патронов, забрался на крышу сарая, залег за копной сена, зарядил ружье и стал ждать. Нюра потомилась-потомилась, в дверь Родион не ломится, не слыхать и снаружи, глянула в окно — в ограде нет, решила, что муж ушел в баню спать или вообще ушел куда-то, и занялась обыденными делами.
Пора было кормить свиней, и, намесив полный таз картошки с отрубями, держа его обеими руками, прижимая к животу, открыв коленом сенную дверь, Нюра вышла в ограду. Огляделась на всякий случай — не подстерегает ли где муж, и только хотела шагнуть по направлению к сараю, как с крыши ударил выстрел. Она не поняла сначала, что стреляют в нее. Потом уж…
С того места, откуда стрелял Родион, до крыльца по прямой линии метров тридцать, не больше. Литая круглая, шестнадцатого калибра, пуля саданула в таз, взметнув месиво, разодрав край, вырвала таз из рук бабы. Охнув, та кинулась за ворота и бежать вниз по улице, к мосту, на другую сторону Шегарки. Пока Родион слезал — прыгать не решился — с сарая, выскакивал из ограды, Нюра была уже далеко. Она бежала резво, оглядываясь, белый платок ее сбился на шею. В девках, наверное, никогда не бегала так.
— А-а! — хрипло воскликнул Родион и — следом. Бежал он тяжело, держа в опущенной руке ружье. Улица была длинна, пустынна. — Сто-ой, паскуда, — запаленно орал Родион, — все одно убью! Сто-ой, твою душу мать! Нюрка, кому говорю!..
Поняв, что не догнать жену, Родион привстал на колено и ударил навскид, едва целясь. Дорога сухая, до блеска накатанная телегами, Родион занизил, и пуля пошла рикошетом, взрыхляя утоптанную землю. Когда, перебежав мост, Нюра подымалась на крутой берег, Родион выстрелил еще раз. И остановился, больше патронов у него в карманах не нашлось. У моста конюха перехватили мужики, подошедшие на выстрелы, уговорили, отвели домой. А Нюра, не сбавляя хода, чесанула в соседнюю деревню, откуда подъехала с кем-то до района и жила у сына, пока Родион не привез ее обратно. С той поры Нюра стала сдержаннее, не выгоняла мужа, прятала ружье и патроны, когда муж был пьян.
— Что же ты, Ефимыч, — говорили Мулянину мужики, — последнее дело — в жену стрелять. Да ты что?! А убил бы — что тогда? Тюрьма — один разговор. Это хорошо — промахнулся. Всю деревню переполошил. Война, да и только. А если б зацепил кого? Ну-у, Ефимыч!..
— Хе-е, убил, — гундел в нос Мулянин. — Чего ж ее убивать — пущай живет. Или я совсем умом рехнулся. Попужать — другое дело, чтоб место свое знала. Промахнулся… Лося на бегу бью без промаха, на сто саженей почти. А тут — бабу. Небось не промахнусь. Зато теперь — как шелковая, обедать сажусь — наливает, не спрашивает…
Выпивал. Но не до сшибачки, как говорили по деревне. Сколько бы ни выпил, домой добредет сам, с роздыхом, но дойдет. Если слышно — чаще всего в сумерках — песню «Под окном черемуха колышется» — значит, Родион Ефимыч наугощался и переулками пробирается к себе. Песню о черемухе любил он почему-то больше других и пел охотнее. В застольях с мужиками-бабами, в одиночку.
Часто заходил к нам. Отец и мать называли его кумом, Нюру — кумой. Каким образом, не знаю, оказался он в кумовьях. Присядет, закурят с отцом самосаду, заговорят. Сапоги на нем высокие, самодельные. Штаны, рубаха, пиджак. Пиджак всегда расстегнут. Кепку не носил. С мая по октябрь ходил он так, надевая с первым снегом шапку, фуфайку, пимы с калошами. За голенищем правого сапога постоянно короткий, косо отточенный, плотно обмотанный по рукоятке тряпкой, острый сапожный нож. Редкие знали по деревне, что без ножа он почти и не выходит на улицу.
— Зачем ножик-то носишь, Родион? — спрашивал его отец, хмурясь.
— На всякий случай, — отвечал Мулянин и улыбался губами, а взгляд тверд и прям, не пересилишь, отведешь глаза первым. Вот так.