Читаем Вечерние беседы полностью

Потому как тот тоже был столярным подмастерьем, только куда ему было до деда. Ни один из хозяев видеть его не желал, разве что Бронский этот, что халтуру в провинцию гнал.

Но и бабка тоже не хотела видеть деда. Гордо так ушла. Ушел и Иполит с распухшей головой (в аптеку за свинцовой примочкой), ушел и дед с сердцем, разодранным в клочья. На Вислу топиться.

- Иду я за ним, - говорит бабушка, - а он стоит над Вислой, голову обхватил руками и смотрит. А глаза у него - само отчаяние. Потом садится, гамаши снимает. Не выдержало sierdce мое, подошла к нему. А он…

Известно, что с теми, у кого вихры черные да крученые, шутки плохи. И дед, вместо того чтобы отдаться волнам, с сердцем, все еще разодранным в клочья, изметелил бабку по первое число.

- Это я-то должен жизнь свою топить? Пальцем поманю, и десяток таких прилетит.

А потом, когда вся злость из них вышла, сели рядком и, обнявшись, смотрели сквозь слезы на звезды, широкими косяками падавшие в темную реку…

И лишь много лет спустя признался блудник: потому гамаши стягивал, что ноги горели и в Вислице хотел помочить их.

Дальше уже легко догадаться: алтарь, скромненькая свадебка, кто-то городового стукнул горшком с фуксией, и сразу - долг со свадьбы на всю жизнь. А годы летели. Фотография осталась: бабушка в шевиотовом платье, в шнурованных до половины икры высоких ботиночках, дедушка в до смешного узкой тужурке, с новой тросточкой, грозно уставился в аппарат фото-

графа. Зная дедулю, можно на миллион поспорить, что тогда он в душе чертыхался.

Не хочет больше бабушка говорить об этих годах. Один на другой похожих, голодных и тревожных, изредка прорываемых светлым воспоминанием. К чему говорить о тех годах, если сегодня человека тешит совсем другое.

- А как там было с собраниями, бабуль?

И как теперь отвечать, если годы такие давние, четвертые и пятые нового века, и все поблекло, как та фотография?

- По сорок мужиков иной раз собиралось. Надымят, насорят, пол - оттереть потом не могла. А этот… как бишь его там? Болек Шибинский, всегда пепел в цветочные горшки стряхивал. А раз даже фуксию опрокинул… Так красиво говорил, - вздыхает бабушка, - в дочку Михальского был влюблен…

- Ну и что? - трагическим, можно сказать черным голосом спрашивает Владек, потому что у него сейчас первая (самая большая, единственная и последняя) любовь, а потому все так трагично и черно.

- Ну и ничего, - мрачно говорит дед. - Попался в конце концов.

- В Сибирь его сослали?

- Если бы! Хуже - женился.

- Константин, - строго говорит бабушка, - Константин.

…В маленькой комнатке звучали лозунги, грозные и сильные. Тогда бабушка впервые услышала слово «революция». А отец наш, мальчишка еще, стоял у ворот и смотрел, не идет ли garadawoj. 1905 год был тогда, год бунта, гневно сжатых кулаков и красной песни: «На

баррикады…». Отца и дядю выгнали из школы за забастовку. «Они всегда были шебутные» - говорит бабушка и смотрит на лысого отца с какой-то укоризной.

- А тот жилец, что снимал у нас, как его? - тут же спрашивает кто-то, желая увести разговор от темы дяди.

- Борисевич… Ах, что у меня из-за него было! Помнишь, Костик, как с нелегальной литературой вышло?

- Угу, угу, - бормочет дедушка, ловко уворовывая у отца сигарету, потому что своих за все восемьдесят четыре года, что живет и грешит на этом свете, у него не водилось. -…А как же, помню, помню.

- Только с самого начала! - требуем мы. - Как там было, бабуль, с этим akalotocznym nadzieratelem?

Влюбился этот akalotoczny сразу, с первого взгляда, как только бабку увидел, и постоянно об этом говорил на своем прекрасном, певучем русском языке. За руку бабку держал и в глаза смотрел. «А глаза у него были!» - вздыхает бабка и лукаво посматривает на дедушку.

Barynia, ujdiom at siuda па maju rodinu! Ujdiom nad szyrokij, prekrasnyj Don…

Говорил бабке о том, как они будут ночью выходить из хутора в степь, ложиться средь острых бурьянов. И считать zwiozdy, которые льются дождем в глубокий, грозно шумящий Дон. Землячку свою нашел, прильнул к ней сердцем, стосковавшись по родимой земле, и все обещал ей, что жить будут, как вольные птицы, средь широких и пахнущих горечью степей, вдали at etoj praklatoj strany, где каждый на него волком смотрит, хоть он никого здесь не обидел, а это, мол, царь велит людей преследовать.

…В сорок пятом году я его встретила, - говорит бабушка, - уже офицером был, полковником, наверное, седенький весь, старенький, а орденов на нем было жуть сколько… Сказал он мне тогда: «Ну, матушка. Теперь и твоя rodina свободна, и моя, и обижать никого больше нельзя. Кланяйся своему городу от меня, а я дальше пойду. На Берлин. Живи счастливо, Леночка…» И знаете что: тогда я первый раз тебе изменила, Константин, - он в щечку меня поцеловал.

Вздыхает бабушка:

- И так красиво, нежно меня называл - Леночка… А я ведь просто - Элеонора.

- Ишь чего надумал! - ворчит дед и глазами бешено сверкает. - Я бы показал ему!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже