Первое мая было объявлено государственным праздником, он именовался теперь «Днем труда». Я видел, как сотни берлинских рабочих шагают к Темпельгофскому полю. Их партии были распущены. Избранные ими руководители были в заключении, убиты или эмигрировали; здания их профсоюзов были захвачены и разграблены; стоя на тротуаре, я видел, как они проходят мимо, теперь они стали трудовой дружиной, предприниматели, которые шли во главе колонн, назывались вождями производства, новые названия, как утверждалось, соответствовали древним германским обычаям, и все они, шагавшие мимо, назывались народным сообществом, ибо новое правительство заявило, что классов больше не существует. Все они были теперь против еврейского марксизма и капиталистов-грабителей, но за капиталистов-строителей, за германских предпринимателей — Круппа и Рёхлинга.
Рабочие маршировали под ясным, холодным майским солнцем, вокруг них вздымался незримый Рим, казалось, я видел, как полководцы, о которых мы читали в учебниках, ведут побежденные народы по своей столице. Рабочие выглядели так же, как всегда, только опытный глаз мог заметить еле уловимые перемены в их одежде, жестах, осанке. Было видно, что они так же плохо питаются, на них были поношенные, но опрятные костюмы и фуражки вроде бескозырок, по ним сразу узнавали пролетариев. Они были украшены еле приметным узким ремешком, чаще всего черным, лакированным, у многих был кожаный ремешок с пряжками. Такой ремешок обычно носили коммунисты и социал-демократы, у национал-социалистов был другой, с пряжкой посредине. Это небольшое различие теперь особенно бросалось в глаза; и то, казалось бы, незначительное обстоятельство, что рабочих в шапочках с пряжкой посредине было намного больше, чем прежде, таило в себе роковую весть о проигранной битве и обо всем, что следует за ней: о стыде, летаргии, вынужденном или добровольном приспособленчестве. Из карманов побежденных торчали нацистские газеты; там они могли найти не только брань и торжествующую издевку победителей, по и призыв к предательству под видом лицемерного сострадания: «Вот до чего довели вас ваши вожди. А сами они отлично устроились в Москве и в Париже». Мысль о позоре и обмане усугублялась сознанием своего бессилия, дух растления веял над городом, который ревел голосами сотен громкоговорителей и духовых оркестров. Я со страхом почувствовал, что на миг это растление заразило меня самого; как гнилостный болотный огонек, во мне всколыхнулось желание примкнуть к марширующим, чтобы и меня увлекло вместе с ними, чтобы и меня подчинила себе та же власть, которая правила ими. Что-то во мне сопротивлялось искусителю. Уста проходивших мимо, те уста, что еще недавно пели песню спартаковцев{42}
, уже распевали новые слова на прежнюю мелодию. Разве властители могли быть не правды, если они победили…Если те, о ком только что шла речь, и предали свое назначение, то нельзя забывать о том, что они, самые многочисленные, были и самыми слабыми, больше всех угнетены, больше всех зависимы. Те, кому нельзя было жить, не продавая свою рабочую силу, согрешили сами перед собой, оказавшись неготовыми и неспособными объединиться. Они оплатили свою неуступчивость, свое упрямство, свою заносчивость десятками тысяч убитых и замученных и, кроме того, еще унижением, ибо утратили право называть себя пролетариями.
Но покорность овладела не только ими, она захватила все слои населения, еще не запрещенные партии, церкви, газеты, союзы, университеты, суды, издательства, она день ото дня становилась откровеннее, бесстыднее, навязчивее. Покорность была тысячеликой; объявились и перебежчики, причем самые разнообразные: у одних просто пелена «упала с глаз», в то время как другие, известные всем как члены той или иной демократической партии, вынимали из кармана второй партбилет, наглядное свидетельство, что они являлись давно испытанными борцами за победоносное возрождение, находились и такие, кто прятал свои убеждения, как вешают в шкаф летний костюм на зиму, и при этом еще заверял, подмигивая, что, когда настанут другие времена, на него можно будет положиться.
Мы слышали речи, мы читали статьи, которых никак нельзя было ожидать от авторов или ораторов всего несколько дней тому назад: они ведь считались левыми. Те, кто не успел еще овладеть фашистским жаргоном или у кого еще сохранились остатки стыда, старались все же ввернуть какое-либо словечко или расхожую фразу, которая дала бы понять, что они, пусть с известными оговорками, постигали и одобряли глубокий смысл происходящего; им всегда удавалось вставить что-нибудь вроде «обращения к нашим народным ценностям», «возвышения нации», «долгожданного пробуждения народной сути» или попросту «крови». Так было в те недели и дни, которые оставались до предписанной полной унификации{43}
.Из моих школьных приятелей, среди которых у меня почти не было друзей — слишком глубоко разделяла нас противоположность взглядов, — я виделся, окончив гимназию, лишь с немногими и чаще всего случайно.