Читаем Вечерний свет полностью

Самую большую радость мне доставляло посещение воскресной школы. Нас обучали прекрасным хоралам Пауля Герхардта{10}, читали притчи из Нового завета, и мы должны были их пересказывать. Кто хорошо учился, получал картинки, на которых были изображены эпизоды из Священного писания. Эти пестрые, ярко разрисованные картинки вдруг показались мне самым красивым из всего, что я когда-либо видел, гораздо красивее, чем картины, окружавшие меня дома. Всю неделю я мечтал о картинках, которые получу в воскресенье. Воскресными вечерами я сидел в своей комнатушке под самой крышей и рассматривал эти восхитительные картинки, я видел вдали город Эммаус, а на переднем плане Клеофанта, который выходит навстречу Христу. Внизу стояла подпись: «Останься с нами, ибо день уже склонился к вечеру».

Зима, к нашей радости, длилась долго — она начиналась в октябре и кончалась в апреле. Снег был такой глубокий, что сторожу иной раз приходилось разгребать сугробы у дверей дома. Нам предлагали кататься на лыжах — надо сказать, что почти все мы любили и умели ходить на лыжах. У некоторых мальчиков постарше были санки «skeleton», и мы долго смотрели им вслед, когда они уходили на Кресту{11}.

Вечером я читал в постели «Оливера Твиста», старательно заслоняя свечу, чтобы учитель во время вечернего обхода ничего не заметил с порога. Потом я лежал в темноте, смотрел из натопленной комнаты в морозную ночь на крупные звезды и размышлял о судьбе Оливера Твиста. Меня охватывало мучительное сострадание к бедным детям — к счастью, такие дети встречались мне только в книгах. Эти ночи были почти бесшумны, лишь изредка в долине слышался шум электрички. Потом пришла весна, и окаменевшие водопады в ущельях начали снова шуметь. Ночью я и во сне слышал грохот лавин, а проснувшись однажды, увидел, что голубые и желтые крокусы сплошным ковром покрыли луга до самых утесов. И хотя было очень красиво, меня это пронзило как острая боль. Я уже стал частью зимнего мира, однообразной белизны, примирявшей все, что было в разладе друг с другом, белизны, над которой еще ярче голубело небо, а тишина только изредка прерывалась, она не нарушалась близкими и дальними голосами, которые теперь так отчетливо и звучно спускались вниз к долине.

Из ранних читательских впечатлений мне запомнились два, хотя и по совершенно разным причинам. Первое относится к книге или книгам, которые я прочел совсем рано: мне было лет шесть или восемь. Я вспоминаю «Тысячу и одну ночь», но тут же всплывают в памяти и «Книжка с картинками — без картинок» Андерсена и «Кожаный чулок», эти совсем разные книги в моей памяти почти сливаются друг с другом, их границы едва различимы, это, видимо, связано с тем, что для меня в них были важны не столько действие и персонажи, сколько природа, воображаемый мной ландшафт, время дня, сама атмосфера, в которой герои жили, совершали поступки.

Этот интерес не к сюжету, а к атмосфере рассказа, или, иначе говоря, стремление вычитывать в каждой книге еще нечто иное, свое, подкрепляли и иллюстрации — создателей их я давно позабыл, если вообще когда-либо знал. В моем издании сказок братьев Гримм — я читал их постоянно — на картинке был зеленый склон холма, над которым высилось бледно-голубое, усеянное белыми облаками небо. По этому склону поднимались, на нем в безмолвии располагались герои сказок, и мне тоже хотелось молчать. Уже взрослым я увидел восточные города (но не Багдад), и везде я искал переулки, базары, где жизнь текла медленно, весело и зловеще. С тех пор как я впервые прочел «Тысячу и одну ночь», ночные базары неизменно дышали для меня рубиново-алым жаром, маленький продавец воды неизменно нырял в густую тень, неизменное, незримое солнце сияло на ярко-синем небе, над теснинами улиц, овеянных утренней свежестью. Среди нищеты, разрухи и вторгшейся сюда безобразной техники я долго стоял рядом со сказителями на перекрестках улиц. Их языка я не понимал; только в глазах их оборванных слушателей жили картины и образы моего детства. Я долго искал свет, который когда-то так ясно увидел. Я его не нашел.

В тринадцать лет я случайно прочел «Манифест Коммунистической партии», последствия сказались позднее. Тогда меня подкупал в нем высокий поэтический стиль, позже — и убедительность доводов. Я не раз перечитывал его — по меньшей мере раз двадцать за мою жизнь. В трех разных странах я слушал лекции о «Манифесте» моего учителя Германа Дункера;{12} Дункер, который знал наизусть это произведение от первого до последнего слова, был одним из тех уже ушедших от нас людей, которые, волнуясь, со слезами на глазах, говорили о марксистской теории. Это знаменитое сочинение открыло мне путь к более обширным и сложным произведениям марксистской литературы, но я снова и снова к нему возвращался. Я давно был уверен, что знаю его хорошо, когда, примерно лет в пятьдесят, вдруг сделал поразительное открытие. Среди фраз, в которых, как мне казалось, я уже давно не сомневался, была одна, звучавшая следующим образом:

Перейти на страницу:

Похожие книги