Я понял, что он имел в виду. И пока я думал над его словами, время, истекшее с начала восстания, растягивалось и сжималось, как мехи какой-то чудовищной кузницы, в которой дни перековывались в столетия.
— Они привели нас к стене рядом с советом общины и велели построиться в шеренгу. «Сейчас, — подумал я, — сейчас нас всех расстреляют». Взглянул вокруг — дома, дома, куда ни глянь, одни дома, и все мертвые, бесцветные, притиснуты один к другому, как ягнята в стаде, и чувствуется, что за первыми домами стоят еще дома, и так далее, улица за улицей, и неоткуда ждать спасения, нет никого в целом мире, кто бы подумал о нас. Но они не захотели нас расстреливать. И я в общем-то даже воспрянул духом. Но приходилось все время быть начеку — не дай бог сойти с места или опустить руки: сразу же получишь либо хлыстом, либо прикладом в лицо. А они бегали перед строем взад-вперед; Брандт вглядывался в каждого все с той же улыбочкой, словно восторгу его просто не было границ. Когда он поворачивался к нам спиной, у меня перед глазами все время маячил его жирный загривок, и я заметил — на его виске все время дергалась маленькая жилка.
Потом за стеной хрипло затявкал пулемет — били короткими очередями, да так размеренно, что было похоже, будто кто-то бежит с палкой вдоль садовой решетки. В глубине гетто тоже вновь забухали выстрелы. Я уже знал, что евреи начали защищаться. Только мы все стояли и стояли — за исключением тех, кому делался знак выйти из строя; их двое эсэсовцев уводили к калитке, за которой они и исчезали. Каждый раз, как за стеной их набиралось достаточно, пулемет начинал тявкать. И все же вокруг нас стояла такая тишина, словно наступил конец света. Брандт то беседовал со своими подчиненными, то прогуливался перед строем и, останавливаясь перед кем-нибудь, улыбался и протягивал вперед руку. Тут уж все смотрели только на его указательный палец, а тот сгибался и разгибался, словно демонстрируя нам, каким жестом следует подзывать к себе, а потом следовал возглас: «Выходи!» Только и всего — указательный палец и это: «Выходи! Выходи!» Как будто ожил человечек из иллюстрированного словаря, изображавший этот жест, и человечек назывался Брандтом, а на виске у него явственно билась жилка.
Все это время я только диву давался, с какой готовностью выходили из строя те, кого Брандт отбирал для расстрела. Никто не кричал, не плакал, вообще никак не выражал страха. Молоденькая девушка, стоявшая рядом со мной, когда выбор пал на нее, поспешно выступила вперед, сосредоточенно наморщив лоб и закусив нижнюю губу — ни дать ни взять служащая конторы, которую начальник вызвал для доклада. Я подумал, что и я сам, когда наступит мой черед, выйду из шеренги с такой же покорностью. Но тут я заметил, что девушка вдруг замедлила шаги, повернув голову и пристально глядя куда-то вдоль улицы, а эсэсовец, следовавший за ней по пятам, подтолкнул ее прикладом в спину, чтобы поторапливалась. Уголком глаза я заметил на земле в десятке метров от себя тоненькую темную струйку, просочившуюся с соседнего двора. Ясно, словно сквозь увеличительное стекло, видел я пылинки, плававшие на поверхности густой жидкости, с трудом прокладывавшей себе путь по неровностям сухой почвы. Вдруг тоненькая струйка превратилась в ручеек, который быстро добрался до сточной канавы, а девушка тем временем скрылась за калиткой.
Слушая рассказ раненого, я живо представил себе, как он стоял и стоял там два, а может, четыре часа кряду, все еще сомневаясь в реальности происходящего, все еще не веря, что нельзя стряхнуть с себя все это и просто взять и уйти. Я представил себе эту кучку людей, случайно схваченных где-то прямо на улице и поставленных к стенке.
— Это томительное ожидание конца внезапно оборвалось. По приказу Брандта нас вдруг с руганью отогнали плетками от стены и велели построиться в колонну. Мы быстро разобрались по три в ряд — не по четыре, а так, как у немцев положено. И нас повели по улице Заменхофа, по Милой, по Мурановского; мы поняли, что вместо пули нас ждет газ, только когда оказались на перевалочном пункте. Ни Брандта, ни его людей уже не было видно; теперь на нас с криками и побоями набросились другие эсэсовцы. У ворот они обыскали каждого, отняли ценные вещи, а потом погнали всех по туннелям. В ушах звенело от их ругани и бешеного лая собак — эти твари то и дело бросались в самую гущу толпы и рвали в клочья одежду…
Хотя в помещении было почти темно, я все же закрыл глаза. Сквозь опущенные веки я ясно видел белое здание, просвечивающее сквозь позолоченные осенью деревья парка, солнечные блики в высоких окнах нижнего этажа, тянущуюся вдоль фасада террасу. Откуда-то доносились звуки охотничьих рожков и заливистый лай гончих, взявших след. Повсюду пусто, ни души.