«И эти свободные стулья, — мысленно добавил я, — ведь они оставлены для нас! Без нас всегда будет пустовато, потому что танцующие всегда будут оставлять место для тех, кто не пришел… Но нет», — подумал я и сразу почувствовал, что на душе стало немного легче: среди танцующих я заметил одну девушку — она совсем не была похожа на Франку, но глаза были те же: эти темные глаза, мелькавшие в вальсе, как две мохнатые пчелки. И я стал жадно всматриваться в лица остальных, как будто мне до зарезу нужны были все новые и новые доказательства. За угловым столиком сидела компания молодых людей, не участвовавшая в танцах; один из них что-то рассказывал своим друзьям — слов было не разобрать, — и все заразительно смеялись. Характерный жест, которым рассказчик подчеркивал какую-то мысль, сразу показался мне знакомым: я сто раз видел его у Млотека.
— Я боюсь только одного, — сказала Франка. — Не забудут ли о нас?
Ничего не было удивительного в том, что я теперь ответил ей так, как будто сам и был Млотеком.
— Не бойся, — сказал я, — о нас никогда не забудут.
И я опять представил себе ту компанию за столиком. «Так и должно быть, — сказал я себе, — пусть они поговорят о нашей смерти как-нибудь потом, в тихий вечерний час; ничего, что они сейчас смеются, иначе и быть не может». Я поцеловал Франку; по лицу ее было видно, что ей уже больше не жаль будущей непрожитой жизни.
Мы так и стояли посреди улицы, когда из-за стены огня прямо на нас вышел немецкий патруль. Сразу грянули выстрелы. Я рванулся было вперед, им навстречу, но пуля рикошетом попала мне в щиколотку, и я рухнул на колено.
— Франка, стой! — крикнул я. Но она не слышала; стремительная, как ребенок в азарте игры, она бросилась вперед, на бегу замахиваясь бутылкой.
— Стой! — крикнул я еще раз.
Она еще не успела добежать до немцев — Франка и патруль двигались навстречу друг другу, как передовые отряды двух вражеских армий на полотне, изображающем античную битву, — когда горящий фасад дома вдруг с гулким грохотом рухнул на улицу, изрыгая языки пламени и тучи черного дыма; Франка исчезла из виду.
— Стой! — в отчаянии крикнул я в третий раз. Я знал, что она меня уже не услышит.
Стоя на одном колене, я чувствовал только жгучие уколы искр, летевших мне прямо в лицо. Как жаждал я найти такое волшебное слово, чтобы разверзлось море пламени, полыхающее вокруг, и за ним открылась бы иная земля и иная жизнь — без опасностей и вечного страха, в которой Франка обрела бы и дом, и покой…
Не знаю, сколько времени я просидел так. Мои часы остановились. Но солнце уже высоко стояло в небе и все более нещадно раскаляло каменную пустыню. Я поднял свой плащ, заменивший мне ночью постель, и огляделся. Вокруг все было такое же, как накануне вечером, когда я отправился в путь по застывшему в каменной неподвижности мертвому гетто. Где-то вдали живой город буйствовал как одержимый. Я потрогал пальцами мятый пакет в своем кармане.
По-прежнему меня совершенно не волновал вопрос, только ли из письма узнал я все то, что теперь знаю. Но, как в кадре внезапно остановившейся киноленты, я ясно видел и автора письма — вот он припал на колено раненой ноги, — и Франку, исчезающую за завесой из камня и пламени.
Карабкаясь по кучам щебня, я спрашивал себя, тянет ли меня вернуться в город. «Не так-то легко, — сказал я себе, — освоиться в чужой для тебя стране». И в то же время мне остро захотелось тут же, не медля ни минуты, сняться с места и тронуться в путь на поиски тех, кто закрыл за собой огненные врата.
Комендантша
Семнадцатого июня 1953 года около двенадцати часов дня в камеру Заальштедтской тюрьмы, где сидела некая Гедвиг Вебер, вошли двое мужчин; узнав от арестантки, что она приговорена к пятнадцати годам за преступление против человечества, они сказали:
— Вот таких-то мы сейчас и разыскиваем, — и объявили ей, что она свободна.