— Отвечу, — перебил Молочасв. Выраженне его лица было все то же высокомерно-терпеливое, но теперь в нем, какой-то складкой, какой-то мышцей, обозначилась еще и усмешка.Вам ясно одно и неясно другое. Мне тоже ясно одно и неясно другое. Неясно, во-первых, почему вы высказываете все эти претензии мне? Я руководитель группы, а не инженер проекта. Неясно, во-вторых, чего вы вообще в это дело мешаетесь? — Не отрывая от Евлампьева взгляда, он подтолкнул очки на переносье и на мгновение прервался, сглатывая слюну. Он всегда, говоря, глядел собеседнику прямо в глаза, и Евлампьеву это всегда же очень нравилось.— Ну, уж раз мешаетесь, я вам отвечу. По тому пункту, который для вас неясен, а для меня абсолютно ясен. Я конструктор, вы правильно сказали, именно конструктор. Ставьте передо мной задачу как перед конструктором — и я ее решу. Как конструктор. Но если мне какой-то там дуб приказывает: «Надо так, и только», — бога ради! Я не топор, чтобы рубить его. Раз я от дуба завишу, бога ради, я сделаю так, как он хочет. Даже постараюсь, чтобы вышло покраснвее, поизящнее. Я конструктор, и все эти административные игры меня не интересуют.
— Да какие же это административные! — вырвалось у Евлампьева.— Это же чисто конструкторская…
— Это вам так кажется, что конструкторская, — снова перебил его Молочаев.— А на деле — самая настоящая административная игра во всезнайство. Ну, раз ты себя мнишь богом, то что ж, я — червь… И нечего со мной, Емельян Аристархович,— без всякого перехода сказал он,— говорить в таком отчитывающем тоне. Вам я, слава богу, не подчиняюсь!
«А ты со мной в каком говоришь!» — так и просилось у Евлампьева с языка, но он осилил себя, не сказал этого — как и всегда во всей своей жизни в подобных случаях осиливал. Если тебя обозвалн дураком, не следует кричать ответно: «Сам дурак!» — тогда уж вот точно выставишься дураком, это последний предел, раз дело дошло до оскорблений, и надо просто повернуться и уйти.
И ничего не говоря, он повернулся, вышагнул через порожек в коридор и пошел в бюро. И со стороны, наверно, казалось, что у старика просто болят зубы: идет, поглаживает себя по челюсти, минет ее. успоканвая боль, — оттого и тащится еле-еле.
❋❋❋
— Что же, так прямо и сказал: «Я вам, слава богу, не подчиняюсь»? — с возмущением спросила Маша,
Евлампьева всегда, хотя он и не говорил ей об этом, несколько смешила та горячность, с которой она переживала обычно всякие рассказы о его делах. Правда, вот в таких случаях, как нынешний, когда угнетала, выворачивала душу, давила обидой сердце свершившаяся несправедливость, это ее горячее, активнос сочувствие успокаивало, давало облегчение, — и сейчас было так же.
— Да, так и сказал, — с горечью пожимая плечами, подтвердил Евлампьев.— Нечего, мол, тебе, старому ослу, поучать меня.
— А ты еше к нему всегда хорошо относился. Выдвигал его. Руководителем группы сделал.
— Ну, положим, руководителем группы я его не делал,— пробормотал Евлампьев.
Напоминание о прошлом отношении к Молочаеву было тягостно.— Рекомендовал просто… А уж прислушаться или…
— Ой-ой, ты куда, хватит! — прервала его Маша.— Хватит мне, куда ты столько!..
У них скопилось несколько недоеденных зачерствевших батонов, Маша решила нынче избавиться от них, и он нарезал их на тонкие хрусткие ломти, а она размачивала ломти в перемешанном с молоком яйце и как раз положила на сковороды обжариваться первую партию. Для Евлампьева она жарила отдельно — на топленом масле — и бросила его побольше, чтобы хлеб не схватился жесткой поджаристой корочкой, а как бы сварился в масле.
— А остальное что, на сухари? — показал Евлампьев на оставшиеся две большие горбушки.
— На сухари, на сухари, конечно, — сказала Маша. — И все-таки ничего он от тебя, кроме добра, не видел, — вернулась она к недосказанному. — Низко просто, по-человечески если…
— Да ладно, бог с ним. что о нем столько…— Евлампьеву уже было неловко от ее защитительных слов. — Да он даже прав ведь: чего я к нему… он ведь не инженер проекта. Просто я к нему как к бывшему своему сотруднику… притом, что все-таки именно его группа эту машину ведет…
— Ну вот! — Маша, переворачивая в тарелке размокающие ломти, сокрушенно покачала головой. — И всю жизнь ты так. Выпустил пар — и снова видишь во всем одно хорошее. Снова все простить и забыть готов.
— Да нет, действительно…Теперь Евлампьев нарезал хлеб толстыми, широкими ломтями, чтобы потом эти ломти нарезать на длинные узкие полоски — выйдут чудесные ломкие сухарики: хоть бросай их в бульон как гренки, хоть просто грызи за газетой вместо семечек.
— Конечно, он мог бы те же самые вещи сказать не в такой форме, но по сути… есть инженер проекта, почему, собственно, у руководителя группы должна за него голова болеть?
— А почему она должна болеть у тебя? — взглядывая на него, спросила Маша.
— Ну, у меня… — Нож, отваливая ломоть, глухо выстукивал о доску.— Для меня эта машина… сама понимаешь, что она для меня такое. Детище. Это во мне вроде как отцовская обида. Я его и отчитывать стал, как зятя, дочь обидевшего.
Маша усмехнулась.
— Ну-ну…— сказала она.