— М-да… — проговорил Евлампьев, глядя на экран. — М-да, Григорий… дела у тебя. А вот скажи мне, — решился он наконец на вопрос, который никогда прежде не мог задать Хваткову и не задал бы ни в коем случае и сегодня, но иначе ему невозможно было советовать Хваткову ничего. — Скажи мне… а жена твоя что, она не протестует, она что, ничего не имеет против, чтобы ты жил отдельно от нее… уже столько лет — и еще?
Хватков издал какой-то странный, будто бы рявкающий звук.
— А что она! Вполне ее все устраивает. Деньги есть, спит, с кем хочет, никаких помех, и фасад при этом в порядке. Замужняя женщина. Я — ничего, бога ради, я тоже там не пощусь у себя, чего говорить.
— Ага…— Евлампьева на какое-то мгновение как оглушило. То, что Хватков с женой жили уже несколько лет практически раздельно, как бы само собой подразумевало нечто подобное в их отношениях, и то что они едва ли хранят верность друг другу, — было понятно, но все же одно дело, когда ты невысказываемо думаешь об этом, и другое, когда тебе прямо и без всякого стеснения в этом признаются.— Ага…повторил он, приходя в себя, — Ну, а что же, а разойтись с нею ты не пробовал, не хочешь?
Он задал этот вопрос лишь для страховки, из чистейшей проформы, он заранее знал ответ. Даже если и пробовал, то не хочет. Сын, все вокруг сына, они сцеплены им, как магдебургские полушария вакуумом, не растащишь никакими лошадьми. Зачем это только нужно сыну… А может, и нужно. Кто знает…
— Ну, разойдусь, и что? — сказал Хватков. — Э, Емельян Аристархыч!.. Я ж говорю — Марь Сергеевна вам досталась… Шило на мыло менять? Все они, нынешние — а уж повидал я их — одинаковы. Ну, немного получше, ну, немного похуже… Нет, чего уж там.
— Ага,— снова проговорил Евлампьев, покачивая головой. — Ага…
Удивительно, до чего Хватков похож на Аксентьева. Не лицом, не статью, не манерами — вообще ннчем внешне, а вот тем внутренним, сущностным, что, наверное, и называется личностью — отношением к жизни, пониманием ее, чувствованием… Та же глубокая, непоколебимая, истинная порядочность в каких-то одних вещах — и абсолютный цинизм рядом в других, та же надежнейшая, нежнейшая, искренняя привязанность — и в соседстве полная неспособность хранить верность, та же в чем-то скрупулезная честность — и в чем-то выговоренное себе перед, самим собой право на полную бесчестность. Только Аксентьев как натура был тоньше, даже изящней, пожалуй, с некой как бы артистичностью, а Хватков тяжел, прямолинеен и грубоват. Нет, он, наверное, вовсе не плохой начальник мехколонны, он как раз под стать этой должности — должно, должно у него выходить…
— Не надо тебе, Григорий, сюда, — сказал он. Взглянул на повернувшегося к нему мгновенно Хваткова и снова отвел глаза к экрану. — Сам, конечно, смотри, мало ли как со стороны… но мне кажется, лучше тебе там. Не будет у тебя здесь ничего путного, как я понимаю. Может, я, правда, ошибаюсь… Но вот, как кажется. И сын-то тогда не в радость будет, тоже на него рявкать станешь, смотреть не захочешь.
Евлампьев умолк, посидел немного в прежней позе — и повернул голову.
Хватков все так же смотрел на него, и его невыразительные, но с ясной печатью внутренней воли серые глаза были сейчас мутно-пусты.
— И мне так же вот кажется, Емельян Аристарховнч, — сказал он через паузу.
Еше какое-то мгновение они так смотрели молча друг на друга, затем каждый отвернулся к телевизору.
Шли уже последние минуты матча. Команда, за которую болел Евлампьев и, как выяснилось, Хватков тоже, вела в счете, почти не выпускала мяч на свою половину поля — хорошо играла, и за эти несколько последних минут матча болельщицкое в Евлампьеве взяло свое, он втянулся в боление и, когда матч закончился, вполне вернулся в свое прежнее, до этого разговора с Хватковым, спокойно-уравновешенное состояние. Сам Хватков вроде бы тоже отошел: сначала сидел неподвижно, потом мало-помалу стал оживляться — взмахивать и ударять по коленям руками, напряженно подаваться вперед в острых ситуациях, издавать время от времени какие-то неопределенные междометия…
Евлампьев выключил телевизор, и они пошли на кухню.
Маша уже управилась со всеми делами и сидела на своем любимом месте в простенке между плитой и столом, положив вытянутые ноги на другую табуретку, читала последний, пришедший дня три назад номер «Науки и жизни».
— Насмотрелись, — с прощающе-снисходительной улыбкой сказала она, спуская ноги на пол. Сняла очки, заложила ими страницу в журнале, закрыла его и встала.
— Что, пьянствовать прибыли?
Стол был накрыт: стояли рюмки, тарелки, лежали возле них, гладко-металлически блестя, ножи с вилками, была нарезана и уложена в блюдце эдакой розочкой колбаса, щерилась зазубренными краями крышки открытая банка шпрот — все, что могло найтись сейчас в доме на закуску.
— Если позволите, Марь Сергеевна,разводя руками. отозвался Хватков,то попьянствуем…
— Позволяю, куда ж деться, — все с той же прощающе-снисходительной улыбкой сказала она. — Садитесь.