— А мне вчера, знаешь, дед, кто-то записку написал, в любви объяснился. Я знаю, что посмеяться, так просто, а все равно приятно. Ты только не говори никому! Никому-никому, ладно?!
— Нет-нет, никому-никому,счастливо, весь млея от того, что она доверила ему эту тайну, ответил Евлампьев. — А почему думаешь, что шутка? Может, нет?
— Да нет, шутка, — небрежно сказала Ксюша. — А может, и нет,— добавила она тут же и выпрямилась. Глаза у нсе блестели.
— Товарищи! Леди и джентльмены! Внимание! - встал н побренчал ножом об опустевшую бутылку бородатый мужчина в коричневом вельветовом пилжаке, с прямоугольной, абсолютно безволосой, лакированной плешью на макушке, один из тех, юнощеских еще друзей Виссариона, Евлампьев не помнил его имени, Юрий, кажется, в каком-то он вычислительном центре работал, математик.
— Внимание, внимание! — повторил бородатый, оглядывая застолье. — У всех налито? Проверили? Хорошо. Начинаем торжественную часть, чествование, так сказать, начинаем: Виссариону Евгеньевичу Бумазейцеву сорок лет. Не юбилей, но дата круглая, стоит, по-моему, высказать наконец Виссариону Евгеньевичу все, что мы о нем думаем, ему в лицо. Пусть знает.
Шутка была не бог весть какой, но она требовалась — любая, и все за столом шумно и радостно возликовали разом, заповторяли: «Стоит! Стоит! Пора! Выскажем! Пусть знает!» И бородатый, увидел Евлампьев, с облегчением перевел дыхание. — Ну, первым делом, — продолжил он, когда гвалт подутих,на правах самого, наверно, здесь старого друга нашего именнинника сделаю это я. Саня!.. — меняя тон, повернулся он к Виссариону.
Евлампьеву вспомнился свой прошлогодний день рождения, Ксюха тогда еще не приехала на него… Ведь искренне было все, как не искренне: дети да сестра родная, не могли же, говоря о здоровье, жслать ему втайне недугов, а выходило фальшь фальшью, слушать невозможно, хоть уши затыкай, — почему? Или уж это тайна какая, не каждому открывающаяся: вместить чувствуемое в произносимое слово, или чувство вообще не имеет в слове равнозначия себе, невыразимо и непередаваемо? Вот если бы после смерти собирались отмечать годовщину ухода — пожалуй, было бы лучше: словно бы человек остался среди живущих… Вот лучше и вернее было бы, чище и выше. Недаром, видимо, были все-таки эти
родительскне дни, дни поминовения усопших… Вот их бы отмечать, собираться бы…
— В общем, за тебя, Саня! — закончил свою речь бородатый,
Виссарион встал, они звякнули одна о другую свонми рюмками, и все за столом тоже поднялись, стали в очередь чокаться с Виссарионом,
друг с другом, и Евлампьев тоже чокнулся, и все прн этом что-нибудь приговаривали — кто что, будто смущались чего-то и так вот прикрывали свое смущение… эх, еще немного, пять, десять минут… ударит в голову, завьюжит там в ней… и уже не будет никакой натужности, все так искренне и открыто — до слезы в голосе, скорее, скорее перевалить через эту черту, что еще не одолена, не преодолена, скорее же, скорее…
— Позвольте мне! — сказал Евлампьев, когда первая рюмка была заедена и мужчины, поддергивая рукава пнджаков, строго оглядывая застолье, будто выполняли государственной важности дело, вновь обнесли бутылками стол. Само как-то собою сказалось, словно бы не им,выплеснулось изнутри, не заметил как, увидел лишь себя уже стоящим с подрагивающей полной рюмкой в руке: влез вне очереди, перебил кому-нибудь заранее намеченное, оговоренное слово.
— Я, знаете, наверное, тесть Санин, — сказал он, глядя в стол перед собой. — Тесть… отец то есть его жены… У нас с ним сейчас разговор был… перед вашим приходом, незадолго… И вот я хочу… Оставайся идеалистом, Саня! — поднял он глаза на сидевшего вдали, на другом краю стола Внссариона.На идеалистах земля держится, поверь. На них, не на ком другом. Если б не они… Ну, в общем… вот за это!
— Не, непонятно что-то, за что пьем?! — сказал, потрясая головой, будто стряхивая с себя некое наваждение, Елениин коллега, другой зам главного технолога. — Да, действительно! Пояснее можно? Пояснее бы, пояснее! — разом подхватили кругом остальные.
— Нам с Саней ясно, — сказал Евлампьев. — Ясно, Саня?
— Ясно! Ясно! — Виссарион, улыбаясь, поднялся н чокнулся с Евлампьевым. — Дай бог, если так, Емельян Аристархович. Спасибо!
Елена, поймал ее взгляд Евлампьев, смотрела на него со своего места с укоряющей снисходительностью сильного к слабому.
— Ничего, ничего, — сказал ей Евлампьев громко. — Это наше с Саней…
И все вошло затем в ту, намеченную колею, осело в ней и пошло-побежало. Бородатый, взявший на себя роль тамады, давал слово тому, этому, третьему, и та самая желанная черта незаметно была переступлена, перевалили через нее — не обратили внимания.