— Сейчас промтоварные откроются в одиннадцать, пойду еще в промтоварные схожу, там все ж таки послушать можно.
— Конечно, сходи, — согласился Евлампьев.
— А ты здесь чего? — спросил Коростылев. — Газету какую купить?
— Да нет. Шел вот из поликлиники, просто поглядел, что лежит, а тут и тебя увидел.
— Ну, ясно. А лежать-то — так чего лежит… ничего не лежит. Я вот нынче «Литературку» не выписал, так как не приду — нет все да нет. Потом договорился, гривенник за номер приплачиваю — и всегда есть. В поликлинику-то чего ходил?
Евлампьев махнул рукой.
— Да… на диспансеризацию понесло. Из совета ветеранов позвонили — давайте, говорят, постановление парткома вышло, чтоб ветеранов не забывать… вне очереди, говорят… Ну и пошел.
— А, — сказал Коростылев, снова усмехаясь. Эту его постоянную усмешку при разговоре Евлампьев помнил еще с довоенной поры — будто Коростылев знал о людях, и о себе в том числе, что-то такое греховное, но и вссслое вместе, что не мог удержаться, не выдать это знание хотя бы усмешкой. — Нет, я решил — ну его. Мне тоже звонили. А толку-то от диспансеризации от этой? У меня вон бок ноет, и что они мне? Только загоняют от одного к другому… Ноет н ноет, ну и ладно, давно уж притерпелся. Живу, ничего. К ним лучше не ходить. Не ходишь — и здоров.
— Это так… — снова согласился Евлампьев. — Бог знает, чего понесло. Позвонили, жена и начала: сходи да сходи…
— Как она у тебя, Мария Сергеевна-то? — спросил Коростылев. — Сколько уж лет не встречал.
Гляди-ка ты, помнит, как зовут жену. А он вот, Евлампьев, убей бог не вспомнит, как у него,у Коростылева. Он развел руками:
— Да как… Так. Тоже на пенсии, сам понимаешь. Пять уж лет.
— Ну, привет ей от меня, — сказал Коростылев. — Вообще-то как она, жизнь? Ничего?
— Ничего, — отозвался Евлампьев. — А у тебя?
— Да тоже ничего. Счастливо тебе.
— И тебе.
— Мужики! — остановил их из окошечка будки киоскер. Это был их возраста мужчина, несмотря на подступавшее тепло, в черном, большом ему милицейском полушубке, но без шапки, с бильярдно лысой круглой головой, и в облике его оттого проглядывало что-то черепашье. — Пенсионеры, нет?
— Ну! — отозвался Коростылев.И что?
— А вижу вот, стоите, треплетесь, время переводите… Чего делом не занимаетесь?! Делом надо заниматься, а не время в мусор переводить!
— На пару к тебе в киоск, что ли? — спросил Коростылев.
— На пару ко мне не надо, так управлюсь, а в киоск вообще очень вам советую. Самое милое пенсионное дело — в киоск, не пожалеете, Народному хозяйству польза, и вам не без нее!..
Видимо, у него не было по дневной поре покупателей, он скучал, н ему хотелось почесать языком.
— Договорились, прямо сейчас бежим устраиваемся, — сказал Коростылев.
Они обменялись с Евлампьевым насмешливыми взглядами и, ничего больше не говоря, разошлись.
2
Маша уже вернулась с рынка и была дома. В прихожей у стены стояли ее растоптанные, крепко поношенные черные сапоги, на вешалке висело пальто. Лиса на воротнике была старая, свалявшаяся — так это и бросалось в глаза. Лет уж двенадцать, как справили ей это пальто, как раз, помнится, только пятьдесят ей минуло, а воротник сняли еще с прежнего.
Евлампьев разделся, надел тапки и пошел по узенькому темному коридорчику на кухню. Там говорило радио, «Маяк», передавали новости, стучал нож о доску, — жена была там.
Она стояла у стола, резала морковь для супа, на плите за ее спиной разогревалась на огне сковорода.
— Смотри, какая красавица, — сказала Маша, беря из горки свежеочищенной, блещущей невысохшей водой моркови одну и показывая ее Евлампьеву. Я уж и не помню, когда такую встречала. По рублю килограмм, но я уж не удержалась — два купила.
Морковь и в самом деле была необыкновенно крупная, валитая, с красивыми тупо-округлыми концами.
— Попробуй-ка вот, — протянула жена морковь Евлампьеву, он наклонился, откусил этот самый округлый конец, морковь была сахарная, сладкая редкостно.Я вон начистила, положила Маша надкушенную Евлампьевым морковь обратно в тарелку, — натрешь? Без всякого сахара, со сметаной… что-то мне захотелось.
Евлампьев хмыкнул.
— Это с чего бы? Ты смотри, внучка уж подрастает, опозоришь еще.
Во взгляде жены, каким она посмотрела на него, Евлампьев уловил неловкость. Потом она засмеялась.
— А так просто женщина ничего и захотеть не может? Ну, скажешь!
Смех у нее был молодой, звонкий, без всякой хрипотцы в голосе — совсем молодой смех. И лицо у нее, под стать этому смеху, тоже еще молодое. Никогда ей не давали се лет, в пятьдесят могла сойти и за сорокалетнюю. И все цвет лица — свежий, всегда с румянцем, так уж от природы — несмотря ни на что…
Евлампьев положил на стол картонные упаковочные коробочки с купленными лекарствами.
— Выпнсали вот. Один говорит — хоть снова в строй, другая — на свалку пора.
— «Ди-ба-зол», «Ас-ко-ру-тин»,прочла Маша на упаковках.Да это ж от давления.
— От давления.
— Ну, вот видишь. Два часа всего и потратил, а знаешь, что у тебя есть, а чего нет. Я вот догадывалась, что голова у тебя от давления болит. Ты мне не верил все.