Их сначала вызывали, чтобы вразумить, и люди в масках (из портянки, с прорезью для глаз) негромко говорили им о том, что в рабстве они все находятся одинаково и что следует беречь жизни друг друга. А если вызванный потом не вразумлялся, то его неукоснительно ожидала скорая смерть. И так же поступали с лагерными стукачами. Как их вычисляли в общей массе, Виктор не знал, однако же члены совета ни разу не ошиблись. Кто-то из них каялся («и на колени даже, падлы, падали», – брезгливо сказал Виктор), им давали время, убивали только тех, кто не хотел остановиться.
– Пол у нас в сортире был бетонный, нескольких мы там прикончили, – сказал мой собеседник, который был (почти не сомневаюсь) исполнителем.
Потом этот совет возглавил голодовку – первый настоящий бунт в истории советских лагерей. Несколько дней продержались они, не выходя на работу, после голодовку прекратили, ибо слишком истощены были зэки. А потом приехало высокое начальство, требования зэков обещали рассмотреть, все потекло по-прежнему, но несколько сот человек выдернули на этап и отправили в Норильск. И среди них были все, кто проявил активность, – как видно, оставались неопознанные стукачи.
Сегодня есть уже воспоминания о тех событиях, но я-то слушал это в шестьдесят втором году и пересказываю только то, что помню. Для меня же все рассказанное этим суховатым молодым литовцем обернулось в тот же вечер очень острым жизненным переживанием.
– Я для чего тебе все это говорю, ты понимаешь? – спрашивая, он нагнулся над столом лицом к лицу, и тон у него был такой же, очевидно, каким некогда он говорил со стукачами и с зарвавшимися бригадирами. Я вопросительно молчал.
– Ты вчера весь вечер по блокноту чиркал, ты писатель? – У него были застывшие стеклянные глаза, в них отражалась лампа, стоявшая у меня на тумбочке.
– Я начинающий, – ответил я. – А вообще-то инженер.
Он чуть обмяк, откинулся на стуле и закурил.
– А жалко, – сказал он разочарованно. И очень по-мальчишески улыбнулся. – Я вообще-то никогда не видел живых писателей. Вот, думаю, встретил наконец.
– А для чего тебе живой писатель? – спросил я, хотя ответ уже прекрасно понимал.
Из длинного потока его речи (что, как правило, прибалты немногословны, я тогда не знал и потому не удивлялся) проступали мысли, до которых я дозрел спустя лет двадцать. Мы в долгу перед нашими детьми и внуками, говорил он. Если мы не опишем судьбы наших современников, попавших в мясорубку лагерей, и если все это кошмарное время канет в прошлое беспамятно, забудется и сотрется, то в будущем оно повторится. Зэки, выходя на волю, очень быстро умирают, не говоря уже о тех, кто умирает в лагерях. Поэтому сегодня надо с ними разговаривать и все записывать, а в этом, кроме пользы внукам, будет еще и возмездие тем, кто всю эту систему запустил и отладил. Потому что все эти истязатели и палачи уверены в своей безнаказанности и сохранении тайны. Потому что в этой стране никогда не будет Нюрнбергского процесса, и без людей, которые запишут показания свидетелей, потомки наши просто не узнают, что произошло, и будут беспомощны перед неминуемой новой эпидемией безумия.
Он употреблял слова, совершенно чужеродные его облику. Я мельком подумал, что от кого-то в лагере он слышал этот монолог из потертых, выцветших, не из живого языка выражений, но они его потрясли точностью, и он понес их как благую весть и чье-то завещание.
– Я многих знаю, – сказал он. – Если надумаешь, как жить, чтобы не зря прожить, я дам тебе их адреса и сам предупрежу, чтоб доверяли. А если испугаешься и не захочешь, то и станешь ты писателем и будешь до самой смерти гонять порожняк.
Спустя лет двадцать (чуть побольше), отсидев уже и сам, я наткнулся на судьбу одного поразительно талантливого человека и принялся ходить по бывшим зэкам, пытаясь отыскать хотя бы крохи сведений о нем. Свидетелей уже почти не оставалось. Те, кто еще жив был, ничего конкретного уже не помнили. А несколько – боялись до сих пор и не хотели вспоминать.
Жил Виктор в Каунасе и работал в какой-то конторе по наладке заводской вентиляции. Мы оказались с ним почти коллегами. А через час он то ли выдохся, то ли остыл, свой адрес молча записал в моем блокноте, мы с ним вяло обсудили, не сходить ли на вокзал к таксистам за второй бутылкой, и единодушно отказались от затеи. Я себя донельзя усталым чувствовал – как будто нечто неподъемное свалилось на меня, и я его держал. А впрочем, эту пошлую красивость я уже придумал только что.
Назавтра с Виктором увиделись мы мельком: в ночь я улетал, а до аэропорта добираться было долго на такси не ездил я тогда. Нет, это все же был не Красноярск. Ну да неважно.