Метель мела. Елка сияла. Заяц сосал палец, спал в горячих недрах, в тухлой тьме. Звери впадали в спячку. Насекомые прижимали лапки к брюшку, укрывались в хитин, чешуекрылые безмозглые прятали головки в чешую, пыльцой обсыпались. Травы надломленно падали (мрак сенокоса настал). Метель наглела — отпору ей не было. Носилась, свища во все легкие, уже не метель — буран. Уже баяна не слышно. Уже Дед Мороз устал валенками стучать, ноги согревать. Запрыгнул на стул, орал, давясь ватной бородой, уже гады шуршащие, выдавив яд из себя, протянулись веревками. И только один медведь-шатун, воняя подмышками, бродил, приседая, порыкивал, посматривал зорко: падальки б полизать хоть…
Метель же рассыпалась свежим холодным смехом, такая бездушная всех исщипала до синяков. Стенкой встали выжившие: звери, богомолы, колосья: так на великих пожарах лес примиренный, прощается сам с собой. Злая метель пошла хороводом, с песней утопленниц-ледяниц растекалась ручейками — в каждую щелочку протекала, ледяными пальчиками мелко пробегала по шкурам — цепенело все. Зимой метель. Конечно, не сибирская, хотя вон в том углу, где хнычет морковь — завихрилась в буран, завертелась. В лучшем случае — подмосковная метель. Не скандинавская уж с мелким снежком по чистой брусчатке вдоль розовых простуженных домов, из которых румяный аромат кофе. Просто школьная метель из крахмальной марли, удивленных взоров, кусочков фольги, толченого в пыль стекла, шепотка.
„Запомнить! — гремело в мозгу Деда Мороза. — Фамилии всех метелей! Маски содрать, юбки задрать!“ Но уже холод до мозга костей пробрал: накидали взоров сволочи-снежинки. Ладные серебряные маски на мордашках девочек-снега и ротики белоснежно хохотали.
„Простужу яичники, — понял Дед Мороз и громко спрыгнул со стула. От сотрясения Заяц выпал у него из брюха, покатился под валенки ему, сел, ушами махал, глазами хлопал. Метель исщипала Зайца, исцеловала. Заяц подставлял бледные щеки, и щеки розовели от поцелуев снежного коллектива. „В животе носила эту тварь, — тосковал Дед Мороз, задыхаясь, желая мучительно Зайца. — Под сердцем выносила длинноухого грузозуба. Вот сидит, лапки подобрал, синеглазый, холодный такой!“ Побрел напролом. На миг задержал мутный свой, укороченный взор на одной капусте: промерзнув до кочерыжки, та клубилась остекленевшими листьями, в круг их сводя, обвиваясь вокруг розоватого, уже оживающего младенчика“. „Давай, давай, — вскипало в мозгу, — Носочки… глазыньки… — тяжко опираясь на посох, волокся, размышляя, — Ребеночка ей захотелось. А больше тебе, суке, двоечнице, ничего не захотелось?“ И убрел в коридор. Морковь, с плачем расцарапала щеки холодных обидчиц и побежала за ним, по дороге не забыв лягнуть в живот одну беременную девочку в костюме савойской капусты.
Лена Зацепина, сидя в Зайце, все замечала. Не специально, но из зайца глядя — невольно почувствовала сильное влечение к Моркови. Влечение было неотвратимо, от него даже поташнивало, и пальцы рук непроизвольно сжимались-разжимались. Еще под елкой, бешено синевшей на весь праздник, Лена заметила, как пугливые черные глазки Моркови жадно бегают по статной фигуре Деда Мороза. Глава праздника — он играл на баяне у всех на виду, топил толстые пальцы в перламутровых клавишах, красные с воем разводил меха. И, продираясь сквозь дрожащее зрение грызуна, Лена видела — черные глазки липнут к красной атласной шубе, к большой бороде. Затаившись в пушистой шкурке, она все-таки видела: морковь — не совсем вся морковь, не полностью, она, как и заяц, полна внутренней невидимой жизни. Морковь полна Петей Лазуткиным. Пришлось вглядеться.
Да, и пританцовывает, будто ссать хочет, и губы висят, красные как мясо, и вся длинная оранжевая морковь с зеленой косой, в испарине, влажная, будто ее выдернули из мокрой и жирной земли, хорошенькая очень! Почему только так изнурительно тянет ее к Деду Морозу? Он и снег и лед, и, пусть мутный, но свет. Морковь же должна любить темную внутреннюю землю. Лена Зацепина никогда не знала ревности. Но ей не понравилось, что сердечко ее как будто бы тихо укусили. Отбившись от приставаний снега (долго, долго махала ладошками перед их лицом, и они нехотя отступили, приседая в школьных поклонах), Лена выбежала в коридор.
Вынеся на себе несколько тысяч касаний и взглядов несытых.
Никого там не было. В ранних сумерках коридор серел, длинный, готов был принять легкий топот, как грохот. За окнами же была метель настоящая. Она мчалась вдоль стекол снежной пылью. „В кабинете химии!“ — поняла Лена и, встав на цыпочки, засеменила в кабинет, вскинув руки над головой, сложив их ладонями вверх (невесомые лодочки из кожи дерева, с пернатыми парусами). Тусклый свет окон красиво и грустно чередовался с тенями простенков.
Лена плыла — свет-тень-свет-тень-свет… выпал откуда-то электрик, пернатая увернулась, цапнула за руку… тот завыл, завертелся, „сука, ты попляшешь… вот сука…“ безнадежно отстал, закатился в сумерки коридора.