— Внимание! Всем приготовиться. Уходим под землю.
Фаина вдруг хрипло захохотала.
А Орлов ни с того ни с сего крикнул ей:
— Заткнись, она все-таки моя мать!
Я кивнула. Он поднял меня. Да, я теперь мать всем им, всем людям; которых я спасу, уведу их к источнику жизни — в сердце Земли.
По лицу Орлова текли слезы.
Я сказала твердо и громко:
— Орлов! Времени нет совсем! Приготовьтесь! Двигатель запущен! Из сопел бьет пламя!
— Юра! Юра! Свяжи ее! — завизжала Фаина.
Но я резко повернулась к Феликсу. Он стоял, подняв лицо ко мне, он сжимал мою лапшу в кулаке, и волосы его, безвольнее водяной травы огибали одутловатое лицо, замерзшие ключицы, грудь и бедра. Но масляно-черные глаза были внимательны и остры. Потому что он был обратный мальчик, и он понимал, что он — корабль.
И я выхватила свою розу из-за спины и бросила ему в самую грудь. Я крикнула ему:
— На тебе розу, «Кармен»!
И в тот же миг заостренный стебель розы вонзился в грудь ему и врос. И в тот же миг магмическая кофта запылала и слилась с магмической розой. И в тот же миг магмическая грудь его раскрылась алым и жарким нутром своим. И с этого момента он был уже корабль. Я стала громко отсчитывать секунды: «Раз! Два!..» На счете «три» все должны были схватиться за Феликса, потому что сопла его уже забили пламенем, моторы взревели, и он стал ввинчиваться в Землю. И я крикнула: «Три!» И все мы бросились к нему и схватились за него, а Земля, наконец, со стороны раскрылась, впуская нас в горячие родимые недра, и мы стали опускаться к самому сердцу ее, радостно пылающему нам навстречу.
Мы опускались с бешеной скоростью, и корабль наш «Кармен» сгорал от трения, но мы были уже близко, близко, близко…
И Земля сомкнулась над нами, укрыла нас навсегда от смерти и гибели.
Глухой час
Никто никогда не узнает о нас с нею. Даже моя жена. Мне нужна только она, эта сладкая женщина с тонким горячим телом. Я люблю гладить ее изящную головку, похожую на голову хищной птицы. Остро озирающей летнюю степь. Ее длинную шею. Узкие плечики. Ее тонкие, но совсем не слабые руки. Всю ее, с маленькой грудкой, плоским животом и длинными ногами подростка. Я не думал, что когда-нибудь у меня будет такая женщина. Мой тип — хорошо развитые формы, даже не формы, а нечто расплывчатое, большое в котором безвольно тонешь; мой тип — властные и домовитые бабы в уютных халатах. Бабы с устоявшимся запахом глубинной сонной и темноватой жизни. Женщина-мальчик, узкая и просвеченная холодным солнцем утра, ничего не ведающая о тяжелом домашнем обеде и невозвратных глубинах подгнивших диванов; ничего не знающая о стоячем времени, — она никогда не возбуждала меня. Тревога не только оттеняла ее абрис, но и сквозила из пространства меж ее ног. Ни страсти, ни мимолетного простого желания она не могла вызвать. В ней не было остановки, она неслась, необязательная, как пейзаж за окном трамвая, как сухие прутики в пыльном ветре, как чужая женщина, на которую, красивую, даже посмотреть лень. Не посмеешь.
Но я посмел. И теперь мы вместе.
Жена моя Люда. Людмила Степановна. У нее недюжинный талант к торговле. «Торгашка». В годы обвала она челночила, а я тихо и зло спивался. Позже она открыла магазин, потом еще один, теперь у нее сеть каких-то торговых точек, или баз. «Кому ты нужен, кандидат исторических, блядь, наук?» — это она вопила простуженным голосом, вваливаясь с клетчатыми сумками в нашу квартиренку и стряхивая снег с разбитых кроссовок. Теперь она не вопит. Изредка скажет:
Леша, можно и в школе работать. Учителем истории. Есть престижные школы.
Ей это нужно не для денег. Ей, теперь ухоженной и богатой даме, жалко меня, неудачника. Она мною брезгует.
Когда она возвращается домой, я ловлю ее испуганный взгляд. Грязные джинсы и рваные тапки, вытянутый свитер и воспаленные глаза — это я.
Я говорю:
— Здравствуй, Людочка.
На самом деле я говорю: «Идиотка». Я говорю: «Какой учитель, какой истории? Идиотка, истории больше нет».
Она не понимает, что время остановилось, порвалось, исчезло. Потому что она все время в движении. И это ее ничтожное телесное движение дает ей силы жить. Идиотка, она не понимает, что жизни больше нет. То опасное ее челночное время научило ее чему-то, чем она позабыла поделиться со мной, своим мужем. Она бросила меня одного и рванула, корова, по рельсам за хлебом и молоком. У ней, видите ли, инстинкт жизни, и он, знаете ли, победил. Она якобы что-то знает. А я якобы идиот.
Но теперь все изменилось. Вечерами, когда моя жена готовит ужин (как ни странно, она не бросила это занятие), я могу прошаркать тапками, зайти к ней сзади и дружески схватить ее за задницу или запустить руку к ней за пазуху, торопливо обшарив знакомое сдобное тело. Она замирает над кастрюлей, сосредоточенно слушая мою руку. Но на этом все заканчивается. Я отступаю от нее, убрав руки за спину. Я говорю:
— Милка, кушаньки скоро?
Я принадлежу не ей, я принадлежу другой женщине.
— Урод, — бормочет моя жена, поводя атласным душистым телом (полнота ее не портит, тем более теперь, когда она столько занимается собой), — урод, алкаш вонючий.