Сан Саныч не слышал издевательского тона Мордвина, в нем не осталось никаких сил. Он положил шинель и тельняшку, куда ему было указано, и лег спать. «Этим не кончится…» – шепнул сосед по нарам.
Утром его посадили в машину с десятком других зэков и опять повезли куда-то в полярную темень. Без тельняшки было холодно, а в голове все стоял случай с Мордвином. Он не понимал, почему блатные не напали сразу, не натравили малолеток, не устроили разбора… ничего не понятно было. Пытался вспомнить слова Горчакова об отношениях в лагере, но ничего не помнил. Здесь все было по-другому.
Была середина марта. Заключенный Белов почти месяц работал на Великой Сталинской Магистрали. Одна из командировок Строительства-503, куда его привезли из Игарки, была небольшой, человек на двести пятьдесят. Еще с полсотни стрелков самоохраны жили в такой же длинной, зарытой в снег палатке.
Вернувшись с работы и проглотив теплую, а иногда и холодную баланду, полуголодный валился на нары, как был – в фуфайке, валенках, пропитанных потом ватных штанах. Укрывался бушлатом с головой. Согреваясь и стараясь не думать о еде, он воображал что-нибудь далекое и счастливое – перегон судов в закрытом туманом море, праздничную Москву или непростую реку Турухан. Там хорошо работалось… он вспоминал все в мелких подробностях и так засыпал.
Называлась командировка «лагпункт или колонна номер восемнадцать», командовал ею старший сержант Фунтиков – Белову все время казалось, что он где-то слышал эту фамилию, Фунтиков очень был на нее похож – невысокий, плотный и жирненький, с лоснящимся красным лицом, как фунтик сливочного масла. Сержант бывал в двух состояниях – либо пьяный и хвастливо говорливый, либо похмельный и злой.
Трезвого его боялись все, включая надзирателей. Заключенных он бил молча, без предупреждения и объяснений. На разводе, на вахте, в карьере. Казалось, он только для этого и приходил. Любил ударить неожиданно, среди мирного разговора или подкравшись. После такого удара не только хлюпкие малолетки, многие валились и вставали не сразу. Ударив, Фунтиков наблюдал и наслаждался эффектом и назидательно произносил что-нибудь про план или про дисциплину.
В карьере добывали песок. Техники не было, кирка мерзлый песок не брала и его можно было только рвать. Лагерники долбили ломами полутораметровые лунки, закладывали взрывчатку, а после взрыва ворочали и раскалывали, а иногда и снова взрывали отколотые глыбы. Часто попадались линзы вечной мерзлоты, состоящие из песчаного льда, в который была замурована речная галька. Это было хуже всего – мерзлота была крепче бетона.
Сан Саныч работал в бригаде из восьми человек, они били шурфы для взрывников. Бригадир и его помощник были блатные и не работали, сидели у костра, на котором грелись ломы. Три пары работяг загоняли эти раскаленные докрасна ломы в неодолимо-вязкий мерзлый грунт. Один держал щипцами, другой орудовал кувалдой. Ломы не лезли, закручивались винтом, их снова грели и снова загоняли.
Рука Сан Саныча слегка зажила, и работал он не хуже других – все были слабые и работали плохо. Карьер должны были закрыть еще в прошлом году, но почему-то не закрыли, а только забрали всю технику. Куски песка по двенадцать часов в день возили тачками и вручную грузили на машины. Бригады, несмотря на приписки, не вытягивали норму выработки и на тридцать процентов, поэтому пайка была минимальная – четыреста граммов хлеба.
Их он съедал утром с полупустой баландой, туда же, в воющий от голода желудок уходил и сахар с теплой, подкрашенной чем-то водой. Все это только усиливало голодную тоску, страшно хотелось курить, и он докурил бы любой бычок, если бы ему оставили, но ему не оставляли. Козьи ножки из махорки докуривались так, что в них не оставалось ни табачинки, сигареты, у кого они были, зажимали меж двух спичек и высасывали, до волдырей обжигая губы.
Вместо баланды иногда давали половину селедки. Это было несравненно нажористее, это имело вкус, даже если и пованивало тухлятиной. Селедка ощутимо присутствовала на языке и зубах.
Белов окаменел, он жил уже не волей, не желаниями, но одним инстинктом. Он был животным, сохранявшим в себе жизнь. Временами, нечаянно вспоминая о Николь, он равнодушно и даже недовольно отворачивался от ее образа – возможно, это была уже не она, а просто какая-то женщина, он почти не понимал и не хотел вспоминать, кто такая Николь. Это были не мысли, это был какой-то шум из другого мира, и тот мир давно уже не вызывал ничего кроме зуда. Белов смирился с тем, что о нем забыли. От постоянных голода и холода – холод все-таки был хуже! – от безысходности он перестал думать. В том, что с ним происходило, не было никакого смысла.