Снаряд, повредивший тогда мне руку, мелко посек Попику плечи. Он поднялся на прямые ноги, будто удивленный этим. И упал крестом на ржавую ринь. А я, закусив кровоточащую губу, понес свой крест дальше...
Кошмарные сны не выпускали меня со своих тесных объятий. В них я продирался сквозь огненный туннель, и отовсюду протягивали свои кощавые руки мои цимборы - воины, оставшиеся лежать навзничь на притисянском поле, и те, которых гнали потом вместе со мной на Перевал. Молчали их серые полотняные губы, лишь очи горели колючим огнем. Я не помнил их имен, но узнавал лица. И извивался ужом, чтобы эти руки не перехватили меня, не потянули в те липкие воронки. И услышал знакомый голос: «Заем идешь за нами, хлопче? В этой яме уже нет для тебя места». То был сотник. Он стоял поодаль, опершись о сабельные ножны, правый ус его угрюмо свисал. Английский френч дырявили обожженные ямки. «Что это?» -спросил я.-«Польские пули,-ответил сотник. Их каждому уделили на Перевале». — «Господи Иисусе!» — воскликнул я. - «Иисус остался на поле, - уронил сотник. - С нашими душами. А ты почему, хлопче, привел сюда свою?» - «Потому что у меня никого не осталось, кроме вас», - обьяснил я. -«Нас нет. А с тобой, хлопче, весь мир, требующий тебя там, где ты есть», - мягко говорил сотник.
- Иди себе прочь от дерева креста, иди к своему дереву жизни....»
Я возвращался из сна, как из тлума-толчеи в реальность свежего рассвета. Но страдальческие лики и дальше мутили мое зрение, трепетали в листве ближнего дуба. Каждый точеный листочок - будто страждущий вид кого-нибудь из молодых мучеников нашого мартовского побоища.
«Оставь нас в покое, горемыка. - шептали из глухой тьмы потрескавшиеся губы моего командира. - Потому что мы заслужили сей покой».
И я срывал листья-лица и пускал за водой, сопровождая их словами:
«Плывите в безвесть, в мертвое море. Чтобы так исчезли- пропали, как пропадает соль от воды и воск от огня».
И они плыли. Один за другим. Рой за роем, чота-рота за чотой. Тогда обнимал я корявого дуба, просил его:
«Дубэ, дубэ черный. У тебя дубочки-сыночки и дубочки-дочки. Тебе, дубэ, шуметь и гудеть, а мне, безродно рожденному, крещенному спать и расти. Понедельник со вторником, среда с четвергом, пятница с суботой, воскресенье- вдовушка, - пусть хороший сон мне приснится».
Дуб облегченно поскрипывал-вздыхал.
Спал я с тех пор, как искупанный. Мои сны ставали все глубже, светлели, вместо гомона людского полнились птичьим щебетаньем.
Если будешь прикладывать свой разум ко всему тому, что происходит с тобой, то ничто в мире не станет тебе преградой или ярмом на том пути, что предназначен тебе, и никогда не будешь жаловаться ни на долю, ни на людей, ни на время, в котором живешь.
Не ты для времени, время для тебя. Не дели минуту, не растягивай час. Не обгоняй и не умножай время. Покорись его привычному и мудрому течению. И оно вынесет тебя куда надлежит - в Вечность.Войди во время, как в реку, растворись в нем, чтобы простить прошлое, познать нынешнее, разгадать будущее. И придет покой силы. И сила покоя.
Теплынь вытягивала из воды всякий росток. Приспела грибная пора. Курчавыми гребешками брызнула изо мха папороть. До сих пор я выдалбливал из земли ее коренья и запекал на каменном поде. Чем-то она напоминала картошку. Как-то, отгоняя камнями птиц, я попал в одну и мог бы иметь похлебку. Желудок просил горячей пищи. Мысли о посуде не оставляли меня. Я пользовался уже какими-то довбанками из липы. В одной сохранял вичищенную от песка соль, в другой - рыбу. В третьей бродил на киселицу березовый сок. В такой посудине можно было толочь коренья, орешки, почки и запаривать их, бросив в воду раскаленные камни. Из молодых еловых ростков и янтарных сгустков живицы- смолы я настаивал питье, хорошо подкреплявшее. Но сварить юшку не удавалось.
Из разных мест я носил пробы глины, вылепливал из нее калачи и сушил на солнце. Они легко крошились и ломались. Аж пока я не наткнулся на бережок черленицы. Такую глину моя баба размывала в корыте и накануне праздников мазала земляной пол. Я обрадовался ей, как зову из детства. Затвердевшая на солнце груда оттягивала мою ладонь и звенела о камень, как железо. Потому что в ней в самом деле было изрядно железа. Гончарства я не знал. Но ведь не святые горшки обжигают. Я долго соображал, а дальше принялся это делать своим трибом-способом. Вытесал круглую балку-мерку, намял хорошенько глины и облепил ею свою колодку.
Горшочек помалу подсыхал в тени, и, чтобы не трескался, я смачивал его водой. Дерево сушило его изнутри. Дальше я соорудил из камня небольшой колодец, поместил в нем свое изделие и вокруг разжег большую ватру.
Балдышка внутри выгорела, а горшочек остался румяный, как ржаная паленица. На глаз был кривобоким и корявым, зато стенки гулко звенели под ногтем.
Тогда я насобирал две горсти сосновой смолы и насыпал в посудину, подвинул на слабый огонек. Помешивал лопаткой, поворачивал горшочек, чтобы смолой-поливой пропитались все поры. Тем, что осталось, облил внешние бока. Теперь горшочек блестел, как смазанная яйцом паска.