– Делайте что хотите, но надо товарища военкора успокоить. Иначе нехорошо получается.
– Летят! Бомбы! Бомбы летят! – закричал Лопухин, выгибаясь на носилках. Пара крепких бойцов с трудом удерживала его легкое, худое тело, в которое, казалось, вселились бесы. – Уводите!
Вдруг Иван резко обмяк. И заплакал.
Этот переход напугал Верховцева больше, чем предыдущая истерика. Тяжело вздохнув, он двинулся к костру, около которого сидя спал Болдин.
– Гхм… – Владимир Филиппович деликатно кашлянул. – Товарищ генерал…
Но Болдин спал. Тогда Верховцев потряс его за плечо.
– Товарищ генерал!
– Да! – Болдин вздрогнул, тут же, одним движением, поднялся на ноги. – Что?!
– Там… Простите, товарищ генерал, но там наш старший политрук, военкор Лопухин… Как взбесился. Требует вас. И чтобы вы срочно уводили дивизию подальше от этого места.
– Чем мотивирует?
– Ну… – Верховцев замялся.
– Говорите-говорите, Владимир Филиппович. Что вы как девка на выданье?
– Бомбы, говорит, летят.
– Так и говорит?
– Так точно. И плачет. Истерика, наверное. – Верховцев чувствовал себя ужасно. Ему было одновременно стыдно и тревожно. Идиотское это чувство никак не сочеталось с огромным жизненным опытом Владимира Филипповича, а уж повидал он разного на своем веку порядочно.
Болдин застегнул верхние пуговицы гимнастерки. Затянул ремень.
– Ведите.
Когда они подошли к Лопухину, тот снова был в состоянии, близком к бессознательному, и только тихо бормотал что-то на, казалось, совершенно незнакомом языке.
– Плохо дело, – сказал Верховцев. – Голову отбили. Я такое видел в финскую…
Болдин вздохнул. Подсел к Лопухину, прислушался. Потом положил руку ему на грудь. Позвал:
– Иван Николаевич… Ваня…
И Лопухин вдруг отозвался:
– Да? – Голос у него был спокойный, будто бы отрешенный. Нездешний.
– Что там, Ваня? Летят?
– Летят, – подтвердил Лопухин. – Летят.
– Как? Как нашли?
– Когда по болоту шли. «Рама» над лесом кружила. А сейчас огни… огни из деревни… видать… – Его голос становился все тише и тише. Будто он уходил куда-то все дальше и дальше. – И полковник… полковник… мундир…
Иван закатил глаза, дернулся. Лиза потрогала пульс.
– Живой…
Лицо Лопухина расслабилось. Губы растянулись в удивительно добрую, детскую улыбку.
– Спит.
– Какой полковник? Откуда полковник? Голову отбили, – неуверенно повторил Верховцев. – В финскую я видел. Старуху одну… тоже бормотала.
– Поднимайте людей, Владимир Федорович, – Болдин встал. – Поднимайте людей…
– Да как же?.. – Верховцев только руками развел.
– Как? – Болдин резко повернулся. – По тревоге!
Ровно через час лес неподалеку от деревни Малые Топляки, что стоит на самом краю огромного торфяного болота, был перемешан с землей массированным ударом немецкой авиации. Огромные вековые деревья размолотило бомбами в щепу. По окрестным территориям отработала немецкая артиллерия.
Лопухин пришел в себя на следующий день к полудню. Но отношение к нему красноармейцев сильно изменилось. Словно невидимая стена выросла между военкором и остальными бойцами. Люди относились к нему настороженно, словно из прежнего человека, вызывающего сочувствие и понимание, он вдруг превратился в нечто иное, не отталкивающее, но чужое…
Странное.
83
Лилленштайна во время переходов никто не трогал. Его регулярно кормили. Охрана к нему уже привыкла и относилась по-человечески. На привалах ему развязывали затекшие руки. Генрих, в свою очередь, попыток к побегу не устраивал. Он в любом случае не знал, в какой точке этих бесконечных лесов находится. Да и удобного случая никак не представлялось.
За день партизаны проходили невероятные расстояния. Казалось, что эти наполовину одичавшие люди не знают усталости и валятся с ног только потому, что поступил такой приказ. Лилленштайн, вынужденный идти со связанными впереди руками, выматывался основательно. К вечеру он падал около телеги, к которой был привязан, и там же засыпал. Иногда охрана будила его, чтобы сунуть в онемевшие ладони горячий котелок с извечной осточертевшей кашей. Генрих вяло ел, запивал водой, изредка чаем, и проваливался в пустой черный сон, который люди несведущие ошибочно сравнивают со смертью.
Иногда к Лилленштайну приходила медсестра, осматривала руку, накладывала новые бинты.
Но больше всего Генриха тревожило другое. Он чувствовал себя так, будто его накрыли колпаком. Тяжелым, глухим, черным и непроницаемым. Он
Каждый раз на привале Лилленштайн закрывал глаза и пытался, пытался… Но тщетно. Темнота под закрытыми веками оставалась просто темнотой. А в уши лезло все, что угодно. Комары, болтовня конвоиров, конское ржание. Но только не то, что нужно. Для звуков души Генрих был глух.
Только один раз он уловил какое-то