Удивительно тихо было этим утром и удивительно прекрасно: вот как нагота этой бесконечно юной женщины! Мороз был светел и прозрачен, и сосны были светлы; и повсюду: на соснах и на санях, на попонах и на околевших лошадях – везде были иней и снег, снег и безмолвие.
Если касаться – лишь зрением, снег виделся живым и тёплым, казался мягким и бархатистым; потому и нагое женское тело, навзничь павшее между саней и инеем едва припорошенное, виделось даже прозрачным или над коростою снега приподнятым; на беду свою лица женщины монах поначалу не разглядел.
Он лишь перекрестился и (не задумавшись, каким-таким переплетением пространств метель принесла в сердце чащи почти невозможный здесь обоз; это всё потом) попробовал броситься искать выживших; как иначе?
Но – отчего-то он не бросился сразу к женщине; и не потому, быть может, что некогда (не столь уж недавно) именно она наполняла его сны (но невозвратно оставила их): ведь он ещё не видел ее лица!
Иначе – он бросился бы в лес, догонять улетевшую метель. Быть может, женщина даже отпустила бы его; зачем он ей такой? Прав или не прав он (бы) оказывался в этом гипотетическом бегстве; но – он (бы) мог встретить тех, кто действительно нуждался в спасении; он (православный христианин) полагал, что в спасении возможно нуждаться, даже будучи мёртвым.
Даже мёртвого возможно вымолить у окончательной смерти души! Но всё своих незваных гостей спасти по христиански он был не в силах. Хотя относительно отрока (чья голова – на коленях у нагой красавицы) всё было не столь окончательно; но – не потому монах не сбежал (и – не заперся в келье).
Просто (и очень своевременно) – на ближайших к нему санях ледяная скорлупа попоны вдруг треснула, и (из её утробы) выполз на свет Божий отрок Василий; ученик иконописца, которому никогда уже не стать мастером.
Более того – который так и не побывал в любом из своих земных воплощении ни воином, ни хлеборобом. Который – с точки зрения богов и людей (то есть именно тех, кто дробит мироздание на множество точек) ещё и не жил совсем.
Ему теперь предстояло – или что-нибудь совершать (хотя бы – попробовать выжить), или – полностью стать несущественным; но – даже то, что он выпал из ледяной утробы (словно бы из круга бандитов не неведомом здесь спортклубе), не значило (бы) вообще ничего; если бы не эта вечно юная женщина на снегу.
И были (в этот вселенский) миг тишина и скорбь, насквозь пронзаемая холодным февральским солнцем; ибо – что умел он, человек, который выполз из скорлупы вселенской утробы? И что он мог?
Разве что грамотен был и в меру своего невеликого возраста ведал о простой жизни буквиц; но – разве ведал он о своём бессмертии и о той тишине, что лежит между буквицами, когда они становятся рядом?
В повседневности мастера ему поручали мыть после них кисти (ах как могли бы ему помниться виноградные кисти и грозди; каждая отдалённая от другой вино-градина); но – краски свои мастера приготовляли сами.
И выстругивать доску могли бы поручить, и прибрать после и печь, и дрова; они вообще многое могли (бы); но – это самое «многое» (или только предпосылки к нему) они всегда делали сами; что ещё?
Ещё он мог видеть, как лики святителей кладутся на доски и – не обретают земного бессмертия; зачем оно им? Они сами давно прошли мимо него; иногда, впрочем, бессмертие к ним всё ещё просилось (как сейчас, например, к их ученику).
Сам Павол – ничего пока что не мог. Сейчас – сам не мог (бы) просто (не) взять и (не) уйти от земного бессмертия, оказавшегося с ним совсем рядом. Здесь, в затерянной в лесах келье, за него все решали другие.
Сам он пылал в бреду болезни; а ведь давеча, аки яичко пасхальное, треснула скорлупа! Из которой и выполз на свет Божий обмороженный отрок, чтобы тоже (монаху вослед) увидеть павшую навзничь (непостижимо прекрасную) женщину; зачем ему было её увидеть?
Оказалось, только лишь затем, чтобы встать на свои мертвые (ах, как хотелось бы сказать, глиняные) ноги, шагнуть ими (прямо-таки осыпающимися) и тотчас поодаль от неё навзничь упасть; но – он всё равно пополз к женщине. По этому самому бархатному снегу. И дополз (благо, было рукой подать), неслышно крича. И, неслышно крича замерзшим своим криком, перевернул ее невесомое тело на спину и ухом припал к ее левой груди; и ничего не услышал, навылет оглохший от собственного немого крика!
Кричи не кричи, бесконечны леса Лабиринта.
Насмерть уснувшие обозные – тоже лежали вокруг. Причём – все они разительно (в сравнении с бессмертною красотой) выглядели неживыми; оттого и почудилось отроку, что отозвалось её сердце.
Впрочем, в происходящем была ещё и третья сторона, то есть инок; даже более чем была! Ведь иноку тоже почудилось живое сердце. Но даже не поэтому он поочередно внес только этих двоих на руках в свою келью: попросту во всем обозе и на этом бархатном снегу не оказалось больше живых.