Но на свою беду, он заразился бабушкиной манией, инстинктивно отвечая ей в той же манере, то есть шестистопными стихами. Правда, в отличие от бабушки он не сидел ночами, пропуская через себя тысячи поэтических строф, и теперь вынужден был сочинять их самостоятельно. Пока он жил дома, все как-то обходилось. Но лишь только его выкинули во внешний мир, расиновский тик сослужил ему дурную службу. Безуспешно пытался он его подавить, чего только не испробовал, но, отчаявшись, пустил дело на самотек. Вейренк беспрерывно что-то сочинял, бормотал, совсем как бабушка, и начальники с трудом выносили его причуды. Впрочем, стихотворчество неожиданно пригодилось ему — изложение жизни шестистопным способом создавало непреодолимую — и ни с чем не сравнимую — дистанцию между ним и мирской суетой. Этот эффект удаленности всегда приносил успокоение и склонял к раздумьям, а главное, уберегал от непоправимых ошибок в пылу сражения. Расин, несмотря на свои напряженные драмы и огненный слог, оказался лучшим противоядием от вспыльчивости, мгновенно охлаждая все чрезмерные порывы. Вейренк на нем не экономил, поняв наконец, что бабушка именно таким образом упорядочивала и оздоровляла свою жизнь. Собственное снадобье — никому не ведомое.
В настоящий момент у бабушки закончился эликсир, и Вейренк крупными буквами переписывал ей «Британника». «Был прерван сон ее в глухой полночный час, / И как она была красива без прикрас!»
Вейренк услышал, как она ставит сумку на шестом этаже. Внезапное желание выйти уже наконец из чулана и никогда больше не сталкиваться с этой девицей словно подкинуло его на стуле. Он сжал кулаки и поднял голову к форточке, вглядываясь в свое отражение в пыльном стекле. Дурацкие волосы, стертые черты лица — просто урод, невидимка. Ощутив прилив вдохновения, Вейренк закрыл глаза, забормотал:
— Ты нерешителен, душа твоя томится.
Ты Трою покорил, ты за день превратил
В пыль — стены, а в любовь — сопротивленья пыл.
И что же, ты готов склониться пред девицей?
Нет, ни за что. Успокоившись, Вейренк сел на место — эти четыре строчки разом остудили его. Иногда ему требовалось шесть или даже восемь строк, случалось, хватало и двух. Довольный собой, он снова взялся за переписывание. Соринки выпадают из глаз, птицы улетают, мастерство остается. Не больно-то и хотелось.
Переложив ребенка на другую руку, Камилла остановилась передохнуть на шестом этаже. Проще всего было бы сейчас уйти и вернуться только в восемь, когда ее охранника сменят. Девять заповедей героя — это спасение бегством, уверяла ее подруга-турчанка, виолончелистка, игравшая в церкви Сент-Юсташ. У нее были поговорки на все случаи жизни, нелепые, туманные и благотворные. Судя по всему, существовала и десятая заповедь, но Камилла ничего о ней не знала и предпочла придумать ее на свой лад. Она вынула из сумки почту и продукты и позвонила в левую дверь. Эта лестница стала слишком крутой для Йоланды — ноги ее не слушались, да и вес стал избыточным.
— Ну куда это годится, — сказала Йоланда, отпирая дверь. — Мать-одиночка.
Каждый день старая Йоланда испускала один и тот же стон. Камилла входила, клала почту и продукты на стол. Потом пожилая дама, непонятно почему, согревала ей молоко, словно грудному младенцу.
— Меньше народу — больше кислороду, — заученно отвечала Камилла, усаживаясь.
— Ерунда. Женщина не должна жить одна. Даже если от мужиков одни неприятности.
— Проблема в том, Йоланда, что от баб тоже одни неприятности.
Эти фразы, слово в слово, они уже произнесли раз по сто, но Йоланда явно об этом не помнила. Последнее замечание повергло толстуху в задумчивое молчание.
— Получается, — сказала Йоланда, — что лучше жить порознь, раз от любви одни неприятности и у тех, и у других.
— Возможно.