При вопросе о Калужнине Донатов вскакивает и вносит портрет Василия Павловича, маслом. Ставит на мольберт. Долго приноравливается к освещению, пытается избежать бликов. Наконец, место найдено. Калужнин спокойно глядит на нас, взгляд доброжелательный, легкая улыбка слегка тронула губы, в глазах точечки-искры, ощущение легкой иронии. Теперь Василий Павлович становится словно бы немым свидетелем разговора: глядит, оценивает.
— У меня, знаете ли, серьезного образования не было, — признается Донатов. — До войны поступил в Среднее художественное в Ленинграде в класс Владимира Всеволодовича Сукова, человека удивительной культуры. За плечами Владимира Всеволодовича были и Италия, и Париж, и личное знакомство с Ренуаром, и дружба с Константином Коровиным. Искусство Суков любил самозабвенно, кроме искусства ничего для него не существовало, был Владимир Всеволодович наделен необыкновенно острым цветовым зрением, и живопись его была уникальной цветописью. Черный он не любил. Черным пользовался крайне редко. Кисти Суков признавал только плоские. Брал в большую свою руку кистей эдак двадцать, смешивал, скажем, ультрамарин с белилами и писал по вертикали, вел цветовой ряд. Все у него на холсте пестрило, светилось, казалось воздушным. Ребята в училище его обожали, но побаивались. Между собой называли дядей Володей, слушались дядю Володю беспрекословно.
Донатов задумался на секунду, вздохнул.
— Для меня дядя Володя был не только счастливой находкой, но и трагедией. Помню, преподал он несколько серьезных уроков и тут же перевел на четвертый курс без всякой к тому подготовки. Пиши, работай не хуже обученных! Лестно поначалу, конечно, а вот когда отстаешь, тут уж поешь иначе... Я сломался, не выдержал напряжения...
Помолчали.
— О втором учителе говорить не хочу, прекрасным считался рисовальщиком: рисунки действительно были уникальными. Но зато третьим оказался Василий Павлович Калужнин. Вот кто был эрудирован, все знал, на любой вопрос мог ответить. Но если Владимир Всеволодович учил точности цветовых отношений — и тут, я уверен, был он своеобычнее французов, то Василий Павлович Калужнин учил понимать живописное пространство как единое целое, перспективу, строить композицию...
Донатов задумывается, вспоминая не столь уж далекое прошлое, и неожиданно восклицает:
— А какой собеседник! Он просто увлекал вас в сети своего повествования! Французов обожал, верно. Но дело не в обожании, не в какой-то избирательной привязанности, — как человек высокой культуры, он не мог этой живописи не ценить. Хочу с уверенностью сказать, что не меньше он знал и мировую классику...
Донатов извлекает из стопы бумаг старый альбом, распахивает репродукцию.
— Вот! — восклицает он. — «Коронация королевы Медичи», неоконченная вещь Рубенса. Я догадывался по некоторым эскизам, что у Калужнина есть некая связь с этой работой, что рубенсовский подмалевок был для него выше всякой законченности. «Ну?! — говорю Василию Павловичу. — Как это?» А он сразу меня понял, засмеялся, даже большой палец выкинул: «Это вещь, Саша, прекрасная вещь!»
И опять пауза, пока листается старый альбом, пока ищется нужное.
— А Рембрандт!? Да одна пятка блудного сына чего стоит! Как эта пятка написана! Целовать ее хочется! — И вдруг спрашивает: — Живопись Калужнина видели, «Эрмитаж в блокаду»?
Я качаю головой — мне еще живопись Василия Павловича не показали.
— Вот когда сами убедитесь в его уровне и культуре! Как он умел! Обожал коричневый, горячий красный, знал точную дозировку каждого оттенка, чувствовал минимальные переходы от цвета к цвету... Недавно я был у Анкудинова, смотрел работы Василия Павловича, а в голове одно: как сделано! Каково мастерство!
Интересно, что мурманский период в жизни Василия Павловича, кажется, был вроде бы наиболее благополучным: договор, работа — о чем можно мечтать еще?! Именно в Мурманске ученица Калужнина Тоня Мещанинова, Антонина Антоновна, встретилась со своим учителем и он повел ее в ресторан, кутили, пили шампанское, ели заливной палтус с лимоном.
Кстати, и раньше, в конце войны, педагог Калужнин бывал необыкновенно щедр со своими учениками, старался помочь талантливым, но нуждающимся, ребята это ценили, о том рассказ впереди.
Из очень немногих воспоминаний, приходящихся на это же «благополучное» для Василия Павловича время, особняком стоит рассказ тоже ученицы Калужнина Ии Уженко.
Ия Александровна помнит Калужнина таким, каким он бывал с ней: веселым, возбужденно говорливым, влюбленным. Рассказы о трудной жизни Василия Павловича Ия Александровна воспринимает с удивлением, в ее памяти он остался иным.
Лицо Ии Александровны и теперь не потеряло прелести, угадывается в ней истинная красавица-белоснежка.
Помнит она, не забылось, как однажды Василий Павлович усадил ее в кресло, что стояло против окна, и, волнуясь, сделал предложение. Рассказывая: это, Ия Александровна краснеет, стеснительность появляется в ее лице.