Читаем Вечный Человек полностью

Сущность язычества можно выразить так: оно пыталось открыть тайны высшей реальности с помощью одного воображения. Очень важно понять, что разум отделен от религии даже в самых рациональных из языческих цивилизаций. Только задним числом, когда культы вырождаются и вынуждены защищать себя, неоплатоники или брамины[141] пытаются рационализировать их, точнее, выразить их в аллегориях. На самом же деле реки мифологии и философии текли параллельно и смешались они только в христианстве. Простодушные секуляристы еще твердят, что Церковь внесла раскол между разумом и верой. На самом же деле Церковь первая попыталась объединить веру с разумом. До нее жрецы и философы не были в союзе. Мифология искала Бога на путях воображения; она искала истину через красоту, если понимать под красотой и совершенное, причудливое уродство. У воображения свои законы и свои победы, которых не понять философам и ученым. Мифы бесконечно причудливы и неправдоподобны, как пантомима — свинья съедает месяц, землю кроят из коровы. Но в судорогах и странностях азиатского искусства, в застылости египетских фигур, во всех надтреснутых зеркалах, искажающих землю и смещающих небо, мифология остается истинной в том же смысле, в каком художник, остановившись перед домом или деревом, говорит: «Моя мечта сбылась». Вот почему нам так нелегко противиться магии мифов, пока мы достаточно мудры, чтобы не спрашивать об их смысле. Все мы чувствуем, почему Прометей украл огонь с неба[142], пока какой-нибудь умник, или пессимист, или поборник прогресса не полезет с объяснениями. Все мы знаем, почему Джек взобрался по бобовому стеблю, пока нам это не растолкуют. В этом смысле верно, что сказки — любимое чтение невежд; ведь именно невежды поистине ценят поэзию. У воображения свои законы и свои победы. Огромная сила лепила все эти образы из мечты или из глины, плела из бамбука, высекала в мраморе Эллады. Но что-то было неверно — эти победы не приносили полной радости. Я никак не могу это выразить; попытаюсь сказать яснее хотя бы в заключение.

Вся суть, все дело в том, что для человека естественно поклоняться. Пусть идол суров и уродлив — молящийся добр и прекрасен. Человек ощутил, что, склоняясь, он свободнее, более того, он выше. Безверие — рабство, и вынести его нелегко. Если человек не может молиться, он задыхается; если он не может встать на колени, он в оковах. И вот все язычество пропитано странной смесью неверия и веры. Когда древний грек выливал вино на пиру или поднимал меч, он знал, что делает достойное дело, одно из тех дел, для которых человек создан. Воображение его не обманывало. Но именно потому, что начал он с фантазии, он кончил насмешкой. В высшей своей форме эта насмешка оборачивается почти нестерпимой иронией греческой трагедии, где алтарь не под стать жрецу или бог не под стать алтарю. Так и кажется, что жрец важнее, даже священнее бога. Весь порядок храма весом и здрав, он сообразен каким-то долям нашей души — весь, кроме сердцевины, зыбкой, словно пляшущее пламя. Храм построен вокруг вымысла, порою вокруг причуды. Человек встречается здесь с богом, но сам он величавей и достойней своего кумира. Быть может, он застыл в естественной и благородной позе Молящегося мальчика[143], но поклоняется он Протею[144], даже если называет его Зевсом, Аполлоном или Аммоном.

Молитва его не удовлетворяет, а выражает потребность; руки воздеты, но они пусты. О природе этой потребности я скажу дальше, сейчас только замечу: этот верный инстинкт, это чувство, что молитва или жертва дают нам свободу, напоминают, хоть и смутно, об огромной, полузабытой идее всеобщего Отцовства, которая все больше бледнела в утреннем небе. В идее этой истина, но не вся. Язычник, прирожденный поэт, чувствовал, что прав, отводя своему божеству определенное, укромное место. Это — в самой душе поэзии, если не в душе благочестия. Величайший из поэтов говорил, что поэт дает нам не абсолют и не вечность, а дом и имя[145]. Ни один поэт не может быть только пантеистом. Даже тот, кто называет себя так, вдохновляется чем-нибудь очень местным, конкретным, как вдохновляется язычник. Шелли писал о жаворонке, и мы не можем переложить эти стихи для Южной Африки, заменив его страусом. Мифологическое воображение движется как бы кругами, оно что-то ищет или хочет куда-то вернуться. Словом, мифы — это поиски; потому и слито в них неутомимое желание с неутолимым сомнением. Миф жадно и честно ищет какое-то место и, отыскав его, проявляет глубокую, странную, загадочную беспечность. Только до этой границы может довести одинокое воображение, дальше приходится обратиться к одинокому разуму.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Философия
Философия

Доступно и четко излагаются основные положения системы философского знания, раскрываются мировоззренческое, теоретическое и методологическое значение философии, основные исторические этапы и направления ее развития от античности до наших дней. Отдельные разделы посвящены основам философского понимания мира, социальной философии (предмет, история и анализ основных вопросов общественного развития), а также философской антропологии. По сравнению с первым изданием (М.: Юристъ. 1997) включена глава, раскрывающая реакцию так называемого нового идеализма на классическую немецкую философию и позитивизм, расширены главы, в которых излагаются актуальные проблемы современной философской мысли, философские вопросы информатики, а также современные проблемы философской антропологии.Адресован студентам и аспирантам вузов и научных учреждений.2-е издание, исправленное и дополненное.

Владимир Николаевич Лавриненко

Философия / Образование и наука
Очерки античного символизма и мифологии
Очерки античного символизма и мифологии

Вышедшие в 1930 году «Очерки античного символизма и мифологии» — предпоследняя книга знаменитого лосевского восьмикнижия 20–х годов — переиздаются впервые. Мизерный тираж первого издания и, конечно, последовавшие после ареста А. Ф. Лосева в том же, 30–м, году резкие изменения в его жизненной и научной судьбе сделали эту книгу практически недоступной читателю. А между тем эта книга во многом ключевая: после «Очерков…» поздний Лосев, несомненно, будет читаться иначе. Хорошо знакомые по поздним лосевским работам темы предстают здесь в новой для читателя тональности и в новом смысловом контексте. Нисколько не отступая от свойственного другим работам восьмикнижия строгого логически–дискурсивного метода, в «Очерках…» Лосев не просто акснологически более откровенен, он здесь страстен и пристрастен. Проникающая сила этой страстности такова, что благодаря ей вырисовывается неизменная в течение всей жизни лосевская позиция. Позиция эта, в чем, быть может, сомневался читатель поздних работ, но в чем не может не убедиться всякий читатель «Очерков…», основана прежде всего на религиозных взглядах Лосева. Богословие и есть тот новый смысловой контекст, в который обрамлены здесь все привычные лосевские темы. И здесь же, как контраст — и тоже впервые, если не считать «Диалектику мифа» — читатель услышит голос Лосева — «политолога» (если пользоваться современной терминологией). Конечно, богословие и социология далеко не исчерпывают содержание «Очерков…», и не во всех входящих в книгу разделах они являются предметом исследования, но, так как ни одна другая лосевская книга не дает столь прямого повода для обсуждения этих двух аспектов [...]Что касается центральной темы «Очерков…» — платонизма, то он, во–первых, имманентно присутствует в самой теологической позиции Лосева, во многом формируя ее."Платонизм в Зазеркалье XX века, или вниз по лестнице, ведущей вверх" Л. А. ГоготишвилиИсходник электронной версии: А.Ф.Лосев - [Соч. в 9-и томах, т.2] Очерки античного символизма и мифологииИздательство «Мысль»Москва 1993

Алексей Федорович Лосев

Философия / Образование и наука