Но все это было давно. Хотя мы видим довольно четко, как язычество Возрождения пыталось прикончить христианство, нам гораздо легче увидеть тот упадок веры, что начался в веке Просвещения. Ведь он еще не кончился; мы сами воочию видим упадок того упадка. Двести последних лет не кажутся нам единым мигом, как IV и V или XII и XIII века. Мы знаем сами, как окончательно и полно утратило общество свою веру, не отменяя обрядов, как люди поголовно становятся агностиками, не смещая епископов. И еще мы знаем, как случилось чудо — молодые поверили в Бога, хотя его забыли старые. Когда Ибсен[332] говорил, что новое поколение стучится в двери, он и думать не мог, что оно стучится в церковные врата.
Да, много раз — при Арии, при альбигойцах, при гуманистах, при Вольтере, при Дарвине — вера, несомненно, катилась ко всем чертям. И всякий раз погибали черти. Каким полным и неожиданным бывало их поражение, мы можем убедиться на собственном нашем примере.
Чего только не говорят об Оксфордском движении[333] и католическом возрождении во Франции! Но почти никто не говорит о самом очевидном их свойстве — полной неожиданности. Они поразили, более того, озадачили всех, словно река потекла вспять и даже вверх, в гору. Вспомните книги XVIII и XIX столетий. Всем было яснее ясного, что река веры вот-вот оборвется водопадом или, на худой конец, разольется дельтой безразличия. Даже спокойное ее течение показалось бы чудом, немыслимым, как ведовство. Самые умеренные люди не сомневались, что река веры, как и река свободы, разольется и обмельчает, если не высохнет совсем. Весь этот мир Гизо и Маколея[334], мир торговых и научных свобод ни минуты не сомневался, что знает, куда все движется. Направление было ясно всем, спорили только о скорости. Многие ждали с тревогой, некоторые — с надеждой, что бунтари-якобинцы не сегодня завтра доберутся до архиепископа Кентерберийского или чартисты, взбунтовавшись, развесят англиканских священников на фонарях[335]. Но мир перевернулся; архиепископ не потерял головы — он обрел митру, а ненависть к пастору сменилась благоговейным почтением к патеру.
Словом, все спорили только о том, медленнее или быстрее течет река — и вдруг увидели, что вверх по течению что-то плывет. И как образ, и как факт это может обеспокоить. Все мертвое плывет по течению, против течения может плыть только живое. Вниз по реке, гонимые просвещением и прогрессом, плыли демагоги и софисты; но даже те из них, которые еще не умерли, вряд ли доказывали, что они живы и животворны. Несомненно живым было огромное чудище, которое плыло вверх по реке, хотя многим оно и казалось чудищем доисторическим. Люди того века ощущали, что обряд так же нелеп, как морской змей, что митры и тиары — словно рога допотопных монстров, а ходить в Церковь так же дико, как жить в пещере.
Мир до сих пор дивится чудищу, главным образом — потому, что оно все плывет и не тонет. Чем больше его ругают, тем непонятней оно становится. В определенном смысле я пишу эту книгу если не для того, чтобы объяснить, то для того, чтобы показать путь к объяснению; и прежде всего я хочу показать одно: так уже бывало, и не раз.
Да, в недавнее время мы видели, как умирает вера, но то же самое видывали люди много веков тому назад. И тогда, и сейчас это кончилось одинаково. Вера не исчезла; к нам возвращается даже то, что казалось давно утерянным. Снова, как и много раз, возвращается не «упрощенная» и не «очищенная» теология, а тот самый теологический пыл, которым отмечены века доктрины. Старый добрый ученый с буквами Д. Т. после фамилии[336] стал образцом педанта и символом скуки не потому, что страстно любил богословие, а потому, что богословие наводило на него тоску. Латынь Плавта[337] ему интересней, чем латынь Августина, греческий Ксенофонта[338] — чем греческий Златоуста[339]. Мы равнодушны к нему, потому что он сам — великолепный представитель религиозного равнодушия. Это совсем не значит, что люди бы остались равнодушны, если бы им довелось увидеть дивное, диковинное зрелище — Доктора Теологии, Учителя Богословия.