А потом каждый из нас подумает о том, как сильно хотел бы он хоть разок вернуться к истинному в-миру-пребывания, пока существовало оно взаправду, но не в мириады воспроизведений после Конца Времен, и в тот истинном в-миру-пребывании поступить иначе, сделать что-то другое, в другую сторону поглядеть, другому человеку подать руку, другую бумагу подписать, а вот какую-то другую — не подписать, отдать иной приказ и исполнить другой приказ, у одного человека жизнь отобрать, а вот другому — подарить; любить иную женщину, а какой-то разбить сердце и жить иначе; и направленным в другое место. И мы помним всякую секунду, каждый жест, каждое слово, каждый взгляд, все лица и все голоса, все утра и все вечера, и все это кажется таким важным; это словно первый разочек ласкал-пестовал матушку свою, маленьким ручонками ее охвативши и сосал ее грудь; как впервые жизнь у мужа забрал, как первый раз неправду молвил, как впервые с молодкой мужнинский поступок совершал, как впервые девицу лапал, как первый раз в жизни держал меч в руке, и как впервые по изголовью меча кры стекала.
Так что в любой момент помню, как в истинном в-миру-пребывании в первый раз увидел я стены и башни Нуоренберка-Норемберка, и башни замка на возвышении, а потом въехали мы в город, и без каких-либо объяснений провели меня в дом, где должен был я провести следующие десять лет. Показали мне место для сна — лавку на чердаке, но хорошее, теплое, неподалеку от дымовой трубы. Дом принадлежал дальним родичам моего деда, семейству мастера-ювелира, но сами они в доме не жили. В помещениях размещались два семейства подмастерьев, одаренных большим числом детей, через пару дней пребывания насчитал я девять мальчишек и пять девочек разного возраста.
Только им не разрешали играть со мной: похоже, должны они были узнать, что я бастерт, ребенок краковской кочуги, и что мое присутствие нарушает порядок, оскорбляет Господа Бога и приличных людей.
Так что был я один. Первые месяцы я сидел, ничего не делая, не было у меня никакой работы, словно в тюрьме. Во дворе дома играть я не мог, поскольку меня тут же прогоняла какая-нибудь из матерей, но я мог незаметно выскальзывать из дома и прогуливаться по улицам, что частенько и делал: осматривал горожан, рыцарей, дам и сановников в тех местах, где потом и перед тем одновременно, но, скорее всего, потом, вырастали стеклянные, заполненные физиологическим солевым раствором сосуды Oberstheeresleitung.
Понятное дело, лишь условно "в тех местах", ведь тот Ewiger Tannenberg, который я видел, являлся лишь миражом извечного умирания, и не знаю я, существовал он когда-либо ранее по-настоящему, а если и существовал, то не знаю, каким образом. Ведь в истинной ветке истории, той самой, идущей от времен, в которых я по-настоящему в-миру-пребывал, до времен, в которых в-миру-пребываете вы, для Ewiger Tannenberg места нет, была только лишь битва под Грюнвальдом, в которой понес я смерть, другие же называют ее Резней под Танненбергом, кто-то еще — Жальгирис мусис, а по-русски еще как-то иначе, только всякий раз речь идет о месте, которое в письме, написанном по-латыни, король Ягелло, то есть, наверняка кто-то из его секретарей, определил
А двадцатью годами ранее, в Норемберке, жил я, как живет домовая мышь. Как живут серны в рощице, как живут звери, божественным актом собственности мира отданные во владение человеку. Так я и жил: тихо, без слова, практически невидимый, никому не нужный, не-человек, не-ребенок, даже не-кто-либо, я был и почти-что не был; я был потому что имел тело, я был человеком, так как у меня имелись руки, ноги, голова, вот только не падали на меня человеческие взгляды, словно бы я был прозрачным, не доходили до меня людские слова, поскольку никто ведь не обращается к вещи, а я был вещью, точно так же, как является вещью собака.
Кормили меня прилично, опять же, в соответствии с солидным купеческим договором. Ежедневно я получал хлеб, большую