И эти парни точно такие же с обеих сторон. Через прицельные приборы браунингов и гочкисов я глядел на их стройные юношеские тела в мундирах, глядел на их светлые лица, спрятанные под козырьками шлемов, глядел через прицелы максимов и шварцлосе, и нажимал на спусковые крючки, глядел, как исполняются их мрачные желания, как
И вот эти парни из германской шестой армии, студенты и выпускники школ вязли в колючей проволоке, а ранее никогда не познали они ее колющих, липких лиан. Из-за прицела тяжелого пулемета прижимал я их худенькие силуэты к земле под Лангемарком, и ломал, сбивал с их голов pikelhaube (шлем с пикой — нем.) в серых чехлах.
И эти худые парни в Warschau, в гражданских пиджаках и свитерах, с бело-красными повязками, те ребята, уже побитые, но все так же непобежденные, с одной винтовкой на пятерых, те мальчишки, к которым я заглядывал в подвалы дымящимся рылом
Но можно было бы подумать, что всем отличались одни от других аантропы из Извечного Грюнвальда: в их жилах текла иная кровь, они не были уже всего лишь подтипами человека, различались биологией как термиты от муравьев, на первый взгляд похожие, но по сути своей отдаленные. Польский аантропный рыцарь не был бы способен оплодотворить немецкую аантропную самку; не было языка, на котором могли бы общаться панцергренадер со стрелком гончей хоругви. Эта война уже не была людской войной: это была война львов с волками, это не была мировая война, но война миров.
Но так, на самом деле, были они одним и тем же. Судьбой человечества, свернутого в две параллельнополюсные спирали, проходящие рядом одна с другой, но отдельно и совместно. В две стороны отодвинулись они от человечества, и уже всем отличались от людей, сросшиеся с машинами и сросшиеся с Матерью Польшей, но не сумели они отодвинуться от себя, постоянно вместе, вечно в объятии, словно в сражении между любовниками, где насилие смешивается с телесным вожделением.
И так вот бежал я от немцев к полякам и от поляков к немцам, именно так сбежал я из Норемберка на Шленск, в город Гливице. На гливицком посаде заплатил я за комнату, отдохнул после трудов поездки, выспался хорошенько, накупил свечей и перьев, обо всем спрашивая по-польски, вовсе не выдавая, что знаю немецкий язык, хотя по акценту было понятно, что нездешний я.
И стал я записывать науку мастера Лихтенауэра, как ее помнил, а помнил ее хорошенько, ибо неоднократно экзаменовал меня священник Дёбрингер, причем, самым не знающим неудач методом стимулирования к учебе — посредством палки.
Писал я двенадцать дней и изложил на пергамент все, что помнил, после чего направился в Краков, поскольку именно из Кракова хотел послать нарочного в Мелк.
И ведь сколько раз в Краков я возвращался. Но в истинном в-миру-пребывании был там всего лишь раз. А уже потом, в извечном умирании, много-много раз.
В Предвечном Грюнвальде в Кракове бились наиболее крупные сердца Матери Польши и сердца величайших аантропов и давних поляков, что перегоняли Кровь Матери Польши вместе с иными сердцами, в едином кровообращении: то есть сердце аантропного Словацкого качает Кровь, и Норвида, и Пилсудского, и Дмовского, и Витоса, и Юлиана Тувима, хотя у него вроде как еврейское сердце, только никто об этом не помнит, и сердце его перегоняет Кровь, и сердце Шимановского, и Милоша, и сердце Нашего Папы Поляка качает Кровь, и это не они конкретно, это их аантропные аналоги и тысячи иных сердец перекачивают Кровь в громадной Крипте Заслуженных, через средину которой течет Висла, и в крипте этой размещаются подземелья Вавеля, Скалки и Тынца[56]
, а над ними разрастается Замок из серых блоков песчаника, Замок с теплыми стенами.