Забрал я платок с собой и совсем другой дорогой побежал в дом разврата, вошел через задний ход, через баню. Я видел мужчин, громадных мужчин, их тела: бледные, смуглые, различные; башки лысые или покрытые мокрыми лохмами, подрезанными и длинными; спины и груди — худые и жирные, мохнатые и нагие; видел я духн, которые ухаживали за мужскими телами, поливали их горячей водой, намыливали и ласкали, и думал я о том, что я, как они, господа, рыцари, богатые купцы, что могут прийти в в баню, заплатить махлеру Вшеславу, после чего довольствоваться купанием и ртом кочуги, после чего могут приказать принести себе кларету[26]
в серебряной кружке, вина белого и прозрачного.Вот только я в истинном в-миру-пребывании никогда на подобное не покушался, поскольку поначалу была бедность, а потом — уже в Ордене — это запрещали посты.
Впоследствии, естественно, понял я, махлер Вшеслав имел в виду нечто совершенно иное. Я неверно определил дистанцию. Мне казалось, что между мною и Вшеславом имеется непреодолимое расстояние, громадная, непреодолимая бездна, а вот Вшеслава от господ, что приходили в баню, отделяет уже дистанция маленькая, не больше, чем между господином неопоясанным, и опоясанным рыцарем, strennus. А все было совершенно иначе, для тех светлых господ, рыцарей и короле, вельмож, князей и епископов, я и махлер Вшеслав были людскими отбросами, хуже даже сельского мужика, и даже еще хуже, ведь крестьянство занимало свое место в вечном порядке oratores, bellatores и laboratores, то есть тех, что молятся, тех, что воюют, и тех, что трудятся. Мужик-крестьянин был фундаментом этого порядка, его основой, крестьянским трудом жил и рыцарь, и священник — а во времена моего истинного в-миру-пребывания слово "кнеж" означало и князя-повелителя и ксендза-священеника, христианского жерца. Мы же, люди бесхозные, ничем не связанные, отбросы людские, были этого порядка наибольшими врагами, словно язычники или еретики. Только не бунтовал я против такого порядка; бунтовал я только лишь против места, которое занимал я в этом порядке. Ибо сам порядок казался мне таким же естественным и очевидным как восход солнца после ночи и закат после дня. Вот только желал я быть в этом порядке повыше.
И тогда, когда возвратился я домой, убив Твожиянека, до смешного казалось мне, будто бы теперь я уже один из них. Когда же, вскоре после того, понял я, что имел в виду махлер Вшеслав — хотел я быть, как они. Я хотел быть королевичем, рыцарем, светлым господином. Только лишь этого желал, ено не по причине какой-то безумной гордыни или амбиций, я же просто был воспитанным волками ребенком, и дитя это хотело вернуться к людям. Я был королевским незаконнорожденным сыном, живущим в публичном доме с кочугами.
Принес я в ведерке воды, чтобы выстирать мой платок. Спустился в баню, украл горсть мягкого будто масло мыла и отстирывал свой батистовый платок, только пятна оставались. После того взял самую тонкую иглу, которую удалось найти в бедных пожитках моей покойной матушки и, как учила меня матушка, заштопал продольные дыры, вырезанные в ткани лезвием моего ножичка.
И тут вошел махлер. Увидел он, что я делаю, все понял, подошел, погладил меня по голове и вышел. Я же, помня приказания матушки своей, что умерла у меня, начал молиться:
—
И на этом прервался. Помешали мне черные боги. Дальше я уже не хотел молиться. Не хотели молиться черные боги. Мой батистовый платок снова был у меня, только отдал мне его ни Господь Бог, ни Христос, ни Богородица, ни вся христианская церковь — отдал мне его махлер Вшеслав, так как подарил мне ножик. Так что больше я уже не молился; весь мир вокруг меня молился, а я — нет.
А после того выехал я в Нуоренберк-Норенберк, выехал в Рейх.
Впервые в жизни покинул я Краков, и ехали мы два месяца; и в течение тех двух месяцев сидел я на запряженном волами возу между скатками медвежьих и волчьих шкур, которые везли на продажу в Империю. Возов было шесть, а помимо того — сто двадцать волов тучных, для продажи по дороге — в Силезии и дальше. Дорога вела нас не самая краткая, но согласно интересам купцов из каравана, то есть: по головному тракту на Олькуш, затем на Бытом, из Бытомя — по меньшей дороге — на Гливице и Ратибор; из Ратибора на Тиссу, потом на Минстерберк и Франкенштейн, после чего на Глатц и на Прагу. Даже когда останавливались мы в городах по дороге: в Гливицах или в Ратиборе, я и так оставался на возу, выходить мне разрешали только по нужде.
Мало чего видел я во время этой поездки: спал, мечтал о матушке своей, тосковал и плакал.