— Прекрасно помню! Она у нас постоянная активистка, всегда в домкоме. Недавно переехала, года два. Актив без нее распался. Эмирзян Александра Никодимовна — отчество довольно редкое, никак не забудешь. Вам ее адрес? Может, у меня где-то записано.
Вячеслав Иванович уже немного пришел в себя, так что заметил чрезмерный блеск в глазах Клавы. Он вовсе не хотел с нею знакомиться, как
— Что вы, данных достаточно! Не надо быть следователем! В любом ларьке — то есть в любом справочном.
Говорят, она в блокаду тоже была активисткой, вот и хочу расспросить.
Вячеслав Иванович снова двинулся к двери — и снова приостановился:
— А там в шестьдесят седьмой не осталось кого-нибудь с тех времен?
— Это я вам точно могу сказать, — веско сказала Антонина Васильевна. Видно было, что ей доставляет удовольствие сказать вот так сразу и точно, никуда не заглядывая. — Не осталось. Все там живут лет по десять, не больше, это я вам совершенно точно говорю.
— Спасибо. — Вячеслав Иванович почувствовал, что нужно на прощание сказать что-то значительное, и сказал: — Как день рождения вы мне сегодня.
Наконец он вышел из жилконторы. И с облегчением вышел. Нет, все там чудесные люди, но ему сейчас требовалось одиночество, чтобы пережить открывшиеся обстоятельства, приспособиться к себе — новому.
Оттого, что не было до сих пор никаких данных, чтобы начать розыски, Вячеслав Иванович запрещал себе думать, что может когда-нибудь найтись его семья, — и не думал. Но вот вдруг запрет внезапно отпал, долго подавляемое желание развернулось — и вытеснило все остальные. Точно так же человек смиряется со своей хромотой, если врачи убедят его, что медицина тут бессильна, — смиряется, приспосабливается, почти перестает свою хромоту замечать, убеждает себя, что не в здоровых ногах счастье… Но стоит ему услышать, что есть такой доктор Илизаров, который умеет удлинить короткую ногу, вернуть к полноценной жизни, — и хромой, который вроде бы уже смирился и приспособился, пешком пойдет к чудесному доктору, пойдет, похромает, поползет, если понадобится, потому что прежняя ущербная жизнь мгновенно станет нестерпимой!..
Оказывается, это огромное богатство: всего лишь знать имена родителей!..
А может быть, жива родная сестра?
Он шел в декабрьской ранней темноте, шел по родной улице — и казалось, видит ее в другом, не теперешнем облике: темной, затаившейся, и знает ее так досконально, что и не нужен ему свет фонарей — роскошь и излишество мирного времени, о котором мечталось
И серый угловой дом, длинной своей стороной выходящий на Суворовский, — знакомый дом! Уже тогда, мальчиком, ощущалась тяжесть его архитектуры. И вдруг откуда-то со дна памяти отчетливое знание:
Он, тогда еще Славик Сальников, стоял под аркой своего дома (чувство защищенности, когда стоишь под аркой, — от бомбы, снаряда, зенитного осколка!) и смотрел на огромное горящее здание. Смотрел, и главное переживание — возмущение и страх: слишком много света от пожара, нарушено затемнение! Вот-вот сейчас на свет пожара прилетят новые бомбовозы! А вокруг голоса: «Госпиталь горит! Госпиталь!» И рядом мама — он на нее не смотрит, не видит ни черт ее, ни фигуры, да и не нужно видеть черты и фигуру, не по чертам же он ее узнает, а потому что мама — она мама! Мама держит его за руку и тоже говорит: «Смотри, госпиталь горит!»
Все это видел сорок лет назад пятилетний Славик Сальников — а вспоминает теперь Вячеслав Иванович Суворов. И воспоминание помогло естественно и безболезненно соединиться этим двум разным личностям в единую. Как много, оказывается, значат имя и фамилия: они — не случайный ярлык, хотя и даются первоначально почти произвольно; но постепенно накрепко срастаются с личностью и каким-то образом начинают выражать суть личности, — этого не замечаешь, пока вдруг вот так не столкнешься с возможностью носить совсем другое имя. И хотя Вячеслав Иванович почувствовал себя увереннее, крепче укоренившимся в жизни, узнав свое настоящее имя, узнав имена родителей, сразу ему стало ясно, что останется он Суворовым, что невозможно ему вновь сделаться Сальниковым.