Отпустило его через целую вечность — он бы очень удивился, узнав, что судороги продолжались не более минуты. Он боялся шевельнуться и вздохнуть, ему казалось, что малейшее движение снова вызовет припадок.
— Не прикасайтесь к нему! — рявкнул дед на родителей, — вы хотите, чтобы это повторилось?
Слезы бежали из глаз, все тело болело, и прошло немало времени, прежде чем Лютик рискнул шевельнуться. Дед склонился к нему и вытер ему лицо полотенцем, подложил руку под голову, на которой набухала ощутимая шишка. Дед подождал немного, а потом бережно поднял Лютика на руки и переложил на постель.
— Если сейчас не уснешь — я провожу тебя в лес, — угрюмо сказал дед, — полежи, отдохни. В шалаше тебе будет легче.
Лютик осторожно кивнул. Потом он все же задремал, и проснулся, когда окна заметно посветлели. Мама сидела у окна, закрыв лицо руками, отец обнимал ее за плечо, дед лежал на лавке, положив руки под голову и закинув ногу на ногу.
Мышцы подрагивали, и внутри снова собирался невыносимый зуд. Лютик побоялся потянуться, и встал с кровати, стараясь не делать лишних движений. Дед сел, и мама оторвала руки от лица, отец вскинул голову и посмотрел на сына с тоской и страхом.
— Я пошел, — тихо и виновато сказал им Лютик.
Мама опять зажала руками рот, и слезы побежали у нее из глаз. Дед кивнул ему и спросил:
— Тебя проводить?
Лютик покачал головой — уже почти рассвело, и заблудиться он не боялся.
— Я буду приходить к тебе два раза в сутки. Посмотреть, и вообще… — дед вздохнул, — я там воду поставил…
В шалаше ему было спокойней только первые несколько часов. Конечно, никто не смотрел на него, он мог ходить вокруг, когда ему заблагорассудится, но болезнь становилась все тяжелей, и хождения Лютику помогать перестали. До вечера с ним дважды случались судороги, но он научился угадывать их приближение, и ложился на живот — так было легче терпеть. Зато после припадка он получал пару часов покоя, и дремал. Есть ему не хотелось, так что о трехдневном голодании он думал совершенно спокойно.
Следующие дни превратились в непрерывный кошмар. Резкий звук, или яркий свет, неосторожное прикосновение к чему-нибудь тут же вызывали судороги, и иногда на живот Лютик переворачиваться не успевал. И зуд уже не проходил, и Лютик сам не знал, что легче — мучиться от боли или от разрывающего грудь напряжения. Он окунался в туман забытья так часто, что не мог отличить его от яви, но теперь никто не звал его, и он блуждал там в одиночестве, надеясь встретить кого-нибудь.
Он еще побаивался тех существ, что кружили в тумане вокруг него, и боязливо озирался по сторонам, вспоминая, что не должен бояться.
К вечеру третьего дня судороги прекратились, но Лютик настолько ослаб, что не мог встать. Он забыл про воду, и не пил почти сутки. Деда он не видел — наверное, тот приходил, когда Лютик бродил в тумане.
Он лежал на сене почти неподвижно, не имея сил даже потянуться. Внутри него все клокотало, кипело и пенилось, и от бессилия лились слезы. Судороги и то переносить было легче, чем эту пытку неподвижностью. Лютику казалось, что он умирает, что напряжение разрывает его изнутри. Вялые зеленые ветви над головой сменялись молочно-белым туманом, и возвращались обратно, когда Лютик неожиданно понял, что если он немедленно не встанет, то просто умрет. Он собрал в кулак всю волю, с криком вскочил на ноги и помчался вперед. Туман оседал на лице мелкими каплями, он не видел ничего впереди себя, но его опасения показались ему жалкими и ничего не стоящими.
— Ну? — крикнул он на бегу, — где вы? Это я, Лютик!
— Лютик? И чего тебе надо, Лютик? — услышал он насмешливый вопрос, и от неожиданности остановился.
— Я готов стать шаманом, — выпалил он.
Млад так и не узнал, поднимался ли дед наверх перед его пересотворением, просил ли духов о снисхождении… Сначала ему хотелось думать, что нет: он верил, что прошел испытание сам, без чье-то помощи. Потом, когда дед умер, Младу так важно было сознавать, что дед любил его и не мог за него не просить. Да и пересотворение стерлось из памяти, перестало казаться таким уж невозможным испытанием. В конце концов, он остановился на мысли, что дед все же просил за него, но духи его не послушали.
Оставив Мишу одного, Млад рискнул подняться наверх: это было тяжело. Он не ужинал, но щи, съеденные в обществе Пифагорыча, явно не пошли на пользу этому подъему, как и плотный завтрак. Млад боялся не успеть вернуться до утра, прийти в себя до начала занятий, поэтому торопился и нервничал. Костер горел бездымно, и жар его уходил в небо, не согревая воздуха вокруг; кожа бубна на морозе стала хрупкой и не давала нужных звуков.
Млад отлично понимал бесполезность этого подъема: никто не послушается его, его, наверное, даже не станут слушать. Ни духам, ни богам не нужны шаманы, не прошедшие испытания, не имеющие воли к жизни. Зачем он затеял это? Чтоб сказать себе потом: я сделал все, что мог?