— Говори, Толь, говори!.. Правда, доця, пусть рассказывает? — Искусственно возбуждаясь, повышала голос чуткая жена и мать, для которой спокойное равновесие каждого члена семьи было всего дороже. — Интересно-то как, господи, будто мы не были здесь вечность! А как все буйно разрослось! А как все вокруг похорошело! Натурально — рай земной!..
Она поглядывала заинтересованно и настороженно то на мужа, то на дочку. Но они молчали — и отец и дочь. Что-то непонятное Франческе Даниловне их объединило. Как она ни старалась их растормошить, вкатили во двор молча.
Полнившиеся слезами глаза Анатолия Федоровича наконец-то уронили слезы. Он поначалу сдерживался, но, когда увидел, как мать, стоя на крыльце, всплеснула руками, выдавая этим всю свою тоску, скопившуюся за долгие годы одиночества, как, не помня себя, она кинулась к машине, Анатолий Федорович всхрапнул надрывно, заслонился рукой, словно от удара, лег на руль…
Воскресный базар разлился по майдану буйно, широко, словно ярмарка. На дощатых неструганых полках вразвал лежали яблоки ранних сортов, груши-скороспелки, пахнущие медом абрикосы, дымчатые сливы, темные вишни. Рядом с фруктами желтели тушки обработанных, выпотрошенных кур, лиловатых индеек, розовых кроликов, на концах лапок которых оставлены пуховые чулочки. Свиные опаленные головы незряче уставились на мир ороговелыми глазами. Хвосты, уши, куски толстого спинного и тонкого подбрюшного сала. Телячьи ножки, бычьи ребра, коровьи языки. А чуток подальше — горки гусиных яиц, кажущихся неправдоподобно крупными, вроде вытесанными вручную из кусков мела, живая птица в мешках и клетках, а то и просто так, на земле, со связанными ногами.
За рядами полок идут ряды поставленных на землю корзин со всякой всячиной: тут и мотки шерсти, и кукурузные початки, сумки с фасолью и рюмочки с красным молотым перцем. А еще дальше — кувикающие в мешках поросята, телеги с головками белой, похожей на брынзу, глины, которая идет на побелку и комнат, и наружных стен домов, возы с горшками, которые, верится, до сих пор источают жар обжиговых печей, свистульки, сладкие петушки, кадка со льдом, в которую поставлены длинные высокие бачки с мороженым. И уже совсем далеко, на том краю базара, рядами расположились сельповские машины-будки, в которых развешаны для продажи всякие товары: женские вязаные кофты, мужские ситцевые рубахи, валенки, сапоги и даже зимние ватные стеганые штаны для тех, кто по холоду работает в поле или отправляется в извоз.
От такого обилия глаза разбегаются, даже забываешь, зачем приехал.
Анатолий Федорович ходил по базару, одетый по-цивильному: брюки из плащевого материала серого цвета, белая трикотажная короткорукавная рубашка навыпуск, на ногах легкие кожаные сандалеты. Фуражку он не надел: флотская форменная фуражка к такому костюму не подходит, другой какой-либо он не держит, зачем она, если густой чуб Анатолия Федоровича лучше всякой фуражки может защитить его и от холода и от зноя.
Чуб у него какого-то не пойми-разбери цвета. Когда был маленьким, часто приставал к матери с вопросом:
— Ма, какой я — черный или русявый?
— На глине замешенный, — улыбчиво отвечала мать.
— Как на глине?
— Пегий.
Позже убедился, приглядываясь к себе в зеркало: действительно пегий.
Анатолий Федорович любовался буйством красок, текучим многолюдьем, разноголосым базарным гомоном. Бродил бездумно, вдыхал родные, знакомые с детства запахи. Изредка, когда мать окликала его, подходил к ней, брал из ее рук купленный товар, относил в машину и снова возвращался.
Провожая его взглядом, мать хвалилась женщинам, которые по такому случаю густо обступали ее, ловили каждое слово:
— Подарков привез — не дай бог сколько!
Тетки завидовали:
— Надо же!..
— И одеться, и обуться, и приукраситься есть чем!.. — продолжала не без гордости.
— Счастливая!..
— Правда ваша, счастливая, не таюсь. Только замечаю ему: сынок, зачем так много всего, что же я его, в гроб с собой возьму?
— Тю на тебя! — отмахивались женщины. — Что ты плетешь?
— Гля, какая старуха выискалась!
— Да тебя еще под венец можно ставить!..
Довольная Мостова отрицала похвалы:
— Наговорили, ей-бо! Вашими бы устами…
А когда собрались ехать домой, когда уже все уложили как следует: что в багажник, что на дно салона сзади, что спереди, себе под ноги, чтобы не разбить или не рассыпать чего, к машине подошел высокий сутуловатый старик — дядя Прокоп.
— Здорово, племянничек! Каким ветром?
— Северным, дядь, заполярным.
— Твоя можара? — показал глазами на машину.
— Семейная.
— Молодец!.. Подвезешь дядю родного? — Шумно выдохнул, вислые его усы, седые, с желтоватым подпалом, зашевелились.
Анатолий Федорович поспешно обошел машину, открыв правую заднюю дверцу, показал на сиденье:
— Приглашаю!
— Уважил, уважил. Сразу видно: путный человек!
У дяди Прокопа в руках был почтовый посылочный ящик, весь в острых, незагнутых гвоздях, и мешок с бидоном для постного масла. Он сперва кинул небрежно на заднее сиденье фанерный ящик, затем поставил бидон в мешке, сам задержался, мастеря закрутку с самосадом.